- Хэлло, - развязно сказал он, сверкнув белозубой улыбкой.

Протезист Литфонда изводил его месяца два.

"Ничего, зато улыбка будет, как в Голливуде", - утешал он несчастного пациента. И не наврал: такой она и была!

- Как спалось?

Рабигуль подняла на Володю задумчивый взгляд.

- Хорошо, спасибо, - машинально кивнула она.

И вдруг улыбнулась, и светом озарилось лицо. - Какой концерт дали нам соловьи!

- Да уж, совсем отбились от рук, - радостно подхватил Володя. Прямо-таки обнаглели...

С недоумением, страхом, растерянностью слышал он, как со стороны, дурацкие свои слова. Что он несет? Чушь какую-то! Какое "хэлло"? И о соловьях - "обнаглели"... Нет, он, похоже, совсем свихнулся. А Рабигуль будто ничего не слышала, не замечала: ни Володиных глупых слов, ни его смятения. Эта женщина жила в своем мире - музыки, красоты и гармонии.

- Такие маленькие, невзрачные птички, - своим глубоким и низким голосом с нежностью сказала она, - и такой оркестр, такая невероятная мощь!

Володя осторожно сел рядом, с трудом перевел дыхание. Лицо его горело от напряжения и стыда за собственную неуклюжесть, неловкость, глупость.

- Что с вами? - участливо спросила Рабигуль. - Вам нездоровится? Может, никуда не пойдем?

- Нет! - крикнул Володя так громко, что пузатый господин в соломенной шляпе, выгуливавший себя после нарзана, приостановил размеренный, важный шаг и воззрился на сидевшую на скамейке парочку.

Володя покосился на Рабигуль - она снова смотрела вниз, под ноги, состроил толстяку зверскую рожу, тот оскорбился, сдвинул на затылок шляпу и двинулся, слава Богу, дальше.

- Нет, - повторил Володя и несмело коснулся руки Рабигуль. - Я просто не спал сегодня. Почти Не спал.

- Почему? - наивно спросила Рабигуль.

"Потому что влюбился!" - простонал про себя Володя, но вслух сказал:

- Потому что писал стихи.

И это тоже было признанием.

- Хорошо, наверное, пишется под соловьиные трели, - задумчиво сказала Рабигуль.

Она смотрела на Володю приветливо и спокойно, и ее спокойствие ранило, убивало, потому что виделось в нем равнодушие, победить которое можно только стихами.

- Да, хорошо, - задохнувшись от гордости за написанное соловьиной ночью, признал Володя правоту Рабигуль.

Он всегда, лучше самого лучшего критика, знал своим стихам цену. Строки, звучавшие сейчас в душе, были, казалось ему, прекрасны. Да что там, они такими и были. Не дожидаясь просьбы, глядя прямо перед собой, севшим от волнения голосом, Володя начал читать. Голос его дрожал, срывался, руки судорожно вцепились в сиденье скамьи; "Она должна, она не может не догадаться, - мелькнула в его сознании радостная, тревожная мысль. - Сейчас, вот сейчас она все поймет: ведь музыка и стихи - почти одно и то же!"

- Спасибо, - просто сказала Рабигуль, когда он наконец умолк и, не глядя на Рабигуль, страдальчески сдвинув брови, стал ждать вердикта. - В ваших стихах столько чувства... - Как будто эти чувства не относились к ней! - А теперь пошли на Машук, к Лермонтову.

Почему, зачем она сказала о Лермонтове? Чтобы поставить его на место? До Лермонтова, как до вершины высочайшей из гор, конечно, ему не добраться!

Неожиданно Рабигуль взяла его за руку, и Володю это так взволновало, что он чуть не расплакался. "Еще чего не хватало!" - мысленно возмутился он, сжал тонкие пальцы этой поразительной женщины, которая так тянула его к себе и так мучила, но Рабигуль уже отняла руку, смуглые щеки внезапно покрыл румянец, она встала, и вслед за ней встал он, и они пошли по дорожке к Провалу: оттуда шла вверх тропа к месту злосчастной дуэли и выше - к арфе древнего, легкомысленного и веселого бога ветров.

У Провала, как всегда, теснился народ. Потягивали из кружечек целебную воду, кричали "э-гей, э-гегей...", сложив руки лодочкой, вызывая из пещеры эхо. Кто-то, как всегда, вспоминал Ильфа, кто-то, несмотря на строгий запрет, бросал в голубую, пахнущую серой воду камешки. Было шумно и пошло. Но загадочно темнела в глубине пещеры аквамарином вода, поблескивали на ней блики уходящего солнца, а там, вдали, у самой стенки, вода становилась совершенно зеленой.

- Как русалочьи волосы, - сказала Рабигуль.

- Верно, - улыбнулся Володя.

Как они понимали друг друга, как одинаково чувствовали!

На тропе, плавно вьющейся в гору, как ни странно, не было ни души. То ли потому, что сгущались синие сумерки, вечерний туман легкой, загадочной пеленой уже лег в ложбинки, то ли потому, что бурный летний сезон был еще впереди. Они шли вдвоем, и только звук их шагов да плач арфы нарушали вечернюю тишину.

- К ней идти уже поздно, - сожалея, сказала Рабигуль.

Ее голос так его волновал!

- Значит, пойдем завтра, - осторожно предложил он, с восторгом и страхом чувствуя, что вся его жизнь зависит теперь от нее, от этой легкой, смуглой женщины с единственным, неповторимым именем - Рабигуль.

Только это они и сказали друг другу и молча, вдыхая запахи проснувшихся к весне деревьев, дошли до памятника, молча остановились возле.

Скорбный лик поэта смотрел прямо на них, железные цепи окружали маленькую площадку, темные туи печально возвышались в отдалении, замыкая траурную композицию. "Дзинь-динь... А-а-а..." - плакала под ветром - там, на вершине, - арфа.

- Холодно, - прошептала Рабигуль, и бережно, осторожно Володя обнял ее за плечи. Она вздохнула и, словно подчиняясь царившей вокруг тишине, земной и небесной гармонии, склонила голову ему на плечо.

Володя замер от счастья, боясь шевельнуться, спугнуть. Всем своим существом ощущал он небывалость происходящего. Эта чужая, непонятная, странно-суровая женщина с низким глубоким голосом так ему дорога, так бесценна, единственна, что только оставшись один, усевшись за стол, сможет он снова выразить всю безмерность своего чувства.

- Почему он всегда таким был печальным? - подумала вслух Рабигуль. Ведь любил, понимал, чувствовал Пушкина, ощущая себя, наверное, его преемником, но Пушкин - это же свет, а Лермонтов - ночь.

Она отодвинулась от Володи, взглянула на небо.

Первая звезда встала уже над арфой.

- И он, похоже, искал смерти, неустанно думал о ней, - сказал Володя. Но, как все молодые, не очень-то в нее верил.

- Да, - согласилась с ним Рабигуль. - В "Герое..." остался живым Печорин, разочарованным, как его создатель, но живым, а в жизни - Мартынов.

- Искусство с реальностью обычно не совпадает, - продолжал свою мысль Володя. - Это другая действительность. Да что я вам говорю? - спохватился он. - Вы и без меня знаете.

- Знаю. Музыка - самое абстрактное из искусств - ну, может, еще балет, - но рассказывает о человеке все: о чем он думает, что чувствует, чем живет...

Они говорили, негромко роняя слова, стоя, как заколдованные, у памятника безрассудному, как все русские, гению, зачарованные горами, дрожанием в прозрачном воздухе арфы, терпким запахом туи и сырой земли, покоренные близостью ночи. Уже давно пора было идти в санаторий, но лишь когда очертания памятника почти слились с темно-синим небом, Рабигуль сказала:

- Пошли?

- Пошли.

Они медленно, неохотно стали спускаться - к огням и людям, разухабистым, на зыбкой грани приличия песенкам, к шашлыкам, бастурме, пирожкам на прогорклом масле, оставляя за собой автора "Демона", божественных строф, поразительной прозы, так рано покинувшего этот мир, успевшего столько о нем сказать.

10

Санаторий "Ласточка" - заведение серьезное, основательное; в курортной книжке жизнь расписана если не по минутам, так по часам - это уж точно.

После завтрака - ванны и всякие там души (у Рабигуль - циркулярный, "от нервов", как определила Рита), через день у всех подряд сифонные промывания кишечника, а к ним та еще подготовочка.

- Вся наша жизнь - сплошная клизма, - громогласно потешалась над "сифоном" Люда, и ямочки играли на се упругих, крепких щеках.

А еще предлагалось народу промыть минеральной водой печень "Помолодеете лет на десять!" - но от этой средневековой пытки Рабигуль, например, отказалась. А Рита с Людой - нет, и долго потом рассказывали, как заглатывали кишку с металлическим наконечником, да так, чтоб добрался наконечник до печени.

- Ниче, - бодро сказала Рита, - у нас в горячем цеху пожарче будет.

Но выглядела при этом неважно и легла сразу.

- В Америке небось за такое деньги дерут! - поддержала ее Люда и тоже бухнулась в койку" - А мы задаром!

Они все гордились перед дурочкой Рабигуль, что платили за путевку сущие пустяки, а отдыхают по полной программе.

На Рабигуль же врач лишь взглянула, как тут же велела встать на весы, толкнула туда-сюда гирьку, покачала укоризненно головой - она и без весов оценила изящную хрупкость уйгурки - и на предложении помолодеть лет на десять не стала настаивать.

- Будете принимать ванны, душ, кислородный коктейль, дюбаж через день и "сифон" - через два Днем - спать. Очень рекомендую. Надеюсь, не пьете, не курите?

Рабигуль только улыбнулась в ответ. Зачем ей пить и курить, когда у нее есть музыка?

Врач, седая, с короткой стрижкой, чиркнула спичкой, закурила старомодную, со сладким медовым запахом папиросу, откинулась на спинку стула.

- Не возражаете? - на всякий случай спросила она, щурясь от дыма. - Вы у меня сегодня последняя.

- Конечно, нет, - снова улыбнулась Рабигуль.

Очень ей эта седая врачиха понравилась.

- И то правда, - непонятно сказала врач. - Что - папиросы? Так, чепуха! Нынче правят бал наркотики.

"Наркота", как они их называют.

- Как вы сказали? - с любопытством взглянула на врача Рабигуль. "Наркота"? Никогда не слышала.

- Проложили тропу из Афганистана, - словно сама с собой говорила врач. - Вторглись в "Золотой треугольник". А теперь никто не знает, что делать. И прежде была конопля, но сейчас...