Она подняла бледную руку, давно отвыкшую от дневного света.

– Понимаешь, Шарлотта для меня теперь навсегда останется человеком, отправившим на сутки в тюрьму несчастную Риту… Нашу бедную Риту, которая ни слова не понимает по-немецки. Ну разве она виновата, что она швейцарка, скажи пожалуйста?

– Знаю я всю эту историю, – поспешно перебил её Ангел.

Подружка подняла на него свои тёмные маслянистые глаза, проникновенные и вечно полные неуместного сочувствия.

– Бедный мальчик, – вздохнула она. – Как я понимаю тебя! Прости. Тебе выпало нести тяжкий крест.

Ангел вопросительно поднял глаза, ибо давно отвык от этих гипербол, придававших речам Подружки кладбищенскую пышность. Он испугался, что она сейчас заговорит о войне. Но её не волновала война. Быть может, она не волновала её никогда, ибо отрава войны не проникла в кровь и плоть её поколения. Она пустилась в объяснения:

– Да, я считаю, что это тяжкий крест – иметь подобную мать, тем более для такого чистого ребёнка, как ты, ведь ты вёл безупречную жизнь и до женитьбы, и после! Чудный кроткий мальчик, который сумел не истаскаться, не растратить себя!

Она качала головой, и он постепенно узнавал прежнюю Подружку в этой женщине с длинным, помятым лицом, кокетливым и бесцветным, которая не приобрела с годами ни почтенного благообразия, ни старческих хворей и ухитрилась безнаказанно пройти через опиум, милосердный к тем, кто его недостоин.

– Ты больше не куришь? – внезапно спросил Ангел. Она махнула рукой с неухоженными ногтями.

– Что ты! Эти глупости хороши только на публике. Вот когда я пускала пыль в глаза юнцам, это того стоило… Помнишь, как ты приходил по ночам? О, ты это любил… «Подружка, – говорил ты, – набей-ка мне ещё одну трубочку, да поплотней!»

Ангел не моргнув глазом принял эту жалкую лесть, лесть угодливой служанки, которая лжёт в надежде умаслить господина. Он улыбнулся ей как сообщнице, высматривая в тени её старой шляпы, под скрывавшим шею чёрным тюлем, колье из крупных полых жемчужин…

Он машинально потягивал маленькими глотками виски, поданной ему по ошибке. Он не любил спиртного, но сегодня вечером виски доставляло ему удовольствие – улыбка давалась без труда, пальцы скользили по поверхности предметов и тканей, не ощущая шероховатостей, и он благосклонно слушал болтовню собеседницы, для которой настоящего не существовало. Они сближались над временем, минуя лишнюю эпоху и назойливых юных мертвецов. Подружка перебрасывала Ангелу мостик из имён неуязвимых стариков, возродившихся и ринувшихся в борьбу или окончательно застывших в своём неизменном образе. Она подробно рассказывала о мелких довоенных дрязгах, каком-то подлоге, вызвавшем скандал весной четырнадцатого года, и голос её задрожал, когда она заговорила о смерти Малышки:

– Это случилось за несколько дней до твоей свадьбы, мальчик мой. Чувствуешь, какое совпадение? Это всё судьба, судьба! После четырёх лет чистой безмятежной дружбы… Мы бранились день-деньской, но только при посторонних. Потому что, понимаешь, это внушало людям мысль, что у нас любовь. А если бы мы не ссорились, кто бы в это поверил? Вот мы и поносили друг друга, словно нас чёрт за язык дёргал, а все посмеивались: «Вот она, настоящая страсть!..» Сейчас я расскажу тебе про одну нашу ссору, ты с ума сойдёшь: ты, конечно, слышал про мнимое завещание Массо…

– Какого Массо?

– Массо один, ты прекрасно его знаешь! Завещание, которое он якобы передал Луизе Мак-Миллар… Это случилось в девятьсот девятом году, я тогда была в компании Жеро, в числе его «верных собачек», нас было пятеро, и он угощал нас в Ницце каждый вечер в «Прекрасной Мельничихе», да, тогда на набережной все только на тебя и смотрели, ты появлялся весь в белом, как английский младенец, и с тобой Леа, тоже в белом… Ах, какая пара! Восьмое чудо света! Жеро поддразнивал Леа: «Ты слишком молода, дитя моё! И к тому же чересчур горда, я найму тебя лет через пятнадцать-двадцать…» И такой человек ушёл из жизни!.. На его похоронах лились настоящие слёзы, толпа рыдала… Да, так я доскажу про завещание…

Поток мелких событий, сумбурных сожалений, сценок из довоенной жизни, воссозданных в стиле вдохновенной плакальщицы, захлестнул Ангела. Он склонился через стол к Подружке, тоже придвинувшейся поближе, голос её в трагических местах понижался, она то испускала внезапный стон, то разражалась смехом, и он вдруг увидел в зеркале, как они вдвоём похожи на недавно шептавшуюся здесь пару. Он встал, чтобы разрушить это сходство, и бармен встал тоже, но не приблизился, как хорошо вышколенная собака, когда хозяин уходит из гостей.

– Ладно, – сказала Подружка, – доскажу в следующий раз.

– После следующей войны, – пошутил Ангел. – Скажи, эти буквы… Брильянтовый вензель… Это ведь не твой?

Указывая пальцем на ридикюль, он слегка подался назад, как если бы сумка могла вдруг ожить.

– От твоих глаз ничто не может укрыться, – восхитилась Подружка. – Конечно, не мой. Представь себе, это её подарок. Она сказала: «На что мне теперь все эти зеркальца и пудреницы, когда у меня рожа старого жандарма!» Это же нелепо, согласись…

Чтобы заставить её замолчать, Ангел придвинул к ней сдачу со ста франков:

– Возьми себе на такси.

Они вышли через чёрный ход, и потускневшие фонари оповестили Ангела о том, что ночь на исходе.

– Ты не на машине?

– Нет. Я хожу пешком, мне полезно.

– Твоя жена за городом?

– Нет. Она не может оставить госпиталь. Подружка покачала своей амёбоподобной шляпой.

– Я знаю. У неё благородное сердце. Её представили к ордену Почётного легиона, мне баронесса сказала.

– Что-что?

– Останови-ка мне, малыш, вот это, закрытое… Шарлотта в лепёшку расшиблась, у неё есть ход к людям из окружения Клемансо. Это отчасти искупает историю с Ритой… но только отчасти. Душа у неё черна, как ужасы преисподней!

Ангел усадил Подружку в такси, где она слилась с темнотой и перестала существовать. Стоило ей умолкнуть, как он засомневался, видел ли её вообще, и огляделся вокруг, вдыхая пыльный воздух ночи, предвещавшей знойный день. Ему вдруг показалось, как это бывает во сне, что сейчас он проснётся у себя дома, среди политых садов, птичьего пения и запаха испанской жимолости, чувствуя рядом едва намеченный изгиб бедра своей молодой жены… Неожиданно из машины раздался голос Подружки:

– Улица Вилье, двести четырнадцать! Запомни мой адрес, Ангел! Да, и имей в виду, я часто обедаю в «Жирафе», на улице Ваграм, если вдруг будешь меня разыскивать… Слышишь, чтоб ты знал, где меня найти…

«Что у неё в голове? – думал Ангел, ускоряя шаг. – Разыскивать её! Большое спасибо. В следующий раз я перейду на другую сторону, если её увижу».

Свежий и отдохнувший, он с лёгкостью шагал по набережным и только на площади Альма взял такси, чтобы доехать до дома. Незримое пламя уже окрашивало бронзовыми отсветами восток, напоминая скорее закат, нежели летний рассвет. Облаков не было, над Парижем нависло какое-то кристаллическое марево, тяжёлое и неподвижное, которое с минуты на минуту должно было озариться пожаром, тёмным огнём раскалённой меди.

Ибо большие города и их предместья лишены в жару розовеющей влаги, сиреневой бледности цветов и голубизны росы, радующих взор везде, где дышат деревья и травы.

Ангел повернул в замочной скважине маленький ключ. Особняк спал. В вестибюле ещё витали слабые запахи вчерашнего ужина, и ветки жасмина, стоявшие в белых вазах, таких высоких, что в них мог бы спрятаться человек, наполняли воздух удушливой отравой. Незнакомая серая кошка прошмыгнула мимо Ангела в сад и с безопасного расстояния холодно посмотрела на чужака.

– Поди-ка сюда, киска, – тихо позвал Ангел.

Кошка, не убегая, смерила его презрительным взглядом, и Ангел вспомнил, что животные, будь то лошади, собаки или кошки, всегда сторонились его; В ушах у него зазвучал, отчётливо, как пятнадцать лет назад, хриплый голос пророчествующей Альдонсы: «Кого животные не любят, на тех лежит проклятие». Кошка, окончательно проснувшись, принялась катать лапкой зелёный каштан. Ангел улыбнулся и поднялся наверх.

Спальня, синеватая и тёмная, напоминала театральную декорацию в ночной сцене, рассвет ещё не проник дальше балкона, увитого чинными розами и алой геранью в путах прочных волокон рафии. Эдме спала. Она лежала на боку, едва прикрытая одеялом, склонив к плечу голову и прижав рукой жемчужное ожерелье. В полутьме казалось, будто она не спит, а просто лежит задумавшись. Кудрявые волосы сбились ей на щёку, Ангел не слышал её дыхания.

«Отдыхает, – подумал Ангел. – Ей снится доктор Арно, а может быть, крест Почётного легиона или акции "Ройял Датч". Красивая. Какая красивая! Ничего, ещё два-три часа, и ты опять увидишь своего доктора. Потерпи. Вы встретитесь на площади Италии, в симпатичном заведении, где воняет карболкой. Ты будешь говорить ему: да, доктор, нет, доктор, – как маленькая девочка. У вас у обоих будет очень серьёзный вид, вы будете перебрасываться магическими цифрами «тридцать семь и четыре», «тридцать восемь и девять», и он будет держать в своей проспиртованной ручище твою маленькую феноловую ручку. Тебе повезло, моя маленькая, в твоей жизни есть роман. И я не стану разрушать его, нет… Мне тоже хотелось бы…»

Эдме внезапно проснулась и так резко подняла голову, что Ангел почувствовал себя задетым, как человек, которого грубо перебили.

– Это ты? Ты?..

– Если ты ждала кого-то другого, то прими мои извинения, – сказал Ангел, усмехаясь.

– Очень остроумно…

Она села, откинула назад волосы.

– Который час? Ты уже встал? А, ты ещё не ложился… Ты только что пришёл… О Фред! Что ты опять выкинул?

– Спасибо за «опять»… Если бы ты только знала, что я выкинул…

Эдме была уже не та, что прежде, когда она молила его, затыкая уши: «Нет! Нет! Не говори ничего! Не рассказывай!» Но Ангел ушёл дальше, чем она, от невинной и жестокой поры бурных слёз и терзаний, бросавших на рассвете в его объятия молодую жену, с которой они в конце концов вместе засыпали, как примирившиеся борцы после поединка. Больше никаких сумасбродств… Никаких измен… Его жизнь так целомудренна, что стыдно признаться…