Он не решился произнести это имя вслух и поспешно заговорил, чтобы обезопасить себя от искренности, пусть даже мимолётной.

– Что ты станешь думать обо мне?

– Видно будет, – осторожно сказала Леа. – Ты сейчас напоминаешь мне одного из тех людей, которые кладут в прихожей пакет с пирожными, считая, что ещё успеют их подарить, а потом уходят и уносят пирожные с собой.

Успокоенная тем, что беседа возобновилась, она заговорила как прежняя Леа, проницательная, тонкая, по-крестьянски лукавая. Ангел встал, обошёл разделявший их столик, и в лицо ему ударил яркий свет из широкого окна, задёрнутого розовыми занавесками. Леа могла теперь оценить в его чертах, ещё почти нетронутых, но исподволь уже подтачиваемых временем, незримую работу долгих дней и лет. Это скрытое разрушение могло пробудить в ней жалость, всколыхнуть воспоминания, вызвать слово или жест, которые повергли бы Ангела в состояние упоительного самоуничижения, и он замер, прикрыв глаза, словно спящий, в лучах безжалостного света, решив испробовать свой последний шанс на последнюю обиду, последнюю мольбу, последнюю дань поклонения…

Ничего не произошло, и он открыл глаза. Ему снова пришлось убедиться в подлинности реальной картины: жизнерадостная старая подруга в меру благосклонно смотрела на него с безопасного расстояния маленькими подозрительными голубыми глазками.

Обескураженный, разочарованный, он обшаривал глазами комнату. «Где она? Где же она? Эта прячет её от меня. Этой я надоел, она ждёт, когда же я наконец уйду, и думает о том, как обременительны все эти воспоминания и этот призрак из прошлого… А что, если я всё-таки попрошу у неё помощи, попрошу вернуть мне Леа…» Его коленопреклонённый двойник всё ещё судорожно вздрагивал, словно теряя в агонии последнюю кровь… Немыслимым усилием воли Ангел оторвался от созерцания своего истерзанного подобия.

– Я тебя покидаю, – сказал он вслух. Потом добавил тоном банальной шутки: – И уношу пакет с пирожными.

Вздох облегчения всколыхнул необъятную грудь Леа.

– Как угодно, дорогой. Но имей в виду: если что – я всегда в твоём распоряжении.

Он почувствовал за принуждённой любезностью затаённую обиду, и эта гигантская гора плоти, увенчанная серебристой травой, снова зазвенела женственной музыкой, исполненной тонкой гармонии. Но эфемерный призрак, утративший плотность, волей-неволей должен был исчезнуть.

– Да, да, – отвечал Ангел. – Спасибо.

С этой минуты он уже безошибочно знал, как ему надлежит уйти, и подобающие слова слетали с его уст сами собой, по заведённому ритуалу.

– Знаешь, я сегодня пришёл к тебе… Почему сегодня, а не вчера?.. Мне давно следовало это сделать… Но ты ведь простишь меня…

– Конечно, – сказала Леа.

– Понимаешь, я стал ещё более чокнутым, чем до войны, так что вот…

– Понимаю, понимаю.

Раз она перебила его, решил Ангел, значит, ей не терпится, чтобы он поскорее ушёл. Ещё было несколько слов, стук задетого столика, широкая полоса света – на сей раз, по контрасту, голубого – из окна прихожей, большая рука, горбатая от колец, поднявшаяся на высоту губ Ангела, и смех Леа, замерший на середине своей обычной гаммы, как перекрытая струя фонтана, верхушка которой, внезапно лишившись стержня, опадает и рассыпается жемчугами… Лестница проплыла под ногами Ангела, как мост, соединяющий два сновидения, и он очутился на незнакомой ему улице Рейнуар.

В сточной канаве, ещё полной дождевой воды, и в синеватых спинах ласточек, снующих над самой землёй, он увидел отсветы розового неба, и, поскольку на улице стало прохладно, а уносимое им воспоминание предательски проскользнуло куда-то в глубь его существа, чтобы окончательно угнездиться там и набрать силу, он счёл, что всё забыл, и почувствовал себя счастливым.


Только влажный кашель старухи, сидевшей перед рюмкой мятного ликёра, изредка нарушал тишину этого уголка, где не было слышно гула с площади Оперы, словно тяжёлый летний воздух прилегающих улиц поглощал звуковые водовороты. Ангел заказал воду со льдом и промокнул лоб осторожным движением, усвоенным ещё в ту пору, когда он ребёнком вслушивался в музыку женских голосов и невольно запоминал фразы, звучавшие с серьёзностью библейских заповедей: «Если хочешь, чтобы в косметическом молочке был натуральный огуречный сок, готовь его сама… Если вспотеешь, не три лицо, пот закупоривает поры и портит кожу…»

Тишина и безлюдье в баре создавали иллюзию прохлады, и Ангел поначалу не заметил пару, шептавшуюся за одним из столиков. Незнакомые мужчина и женщина низко склонились друг к другу, и он не обратил бы на них внимания, если бы не свистящий шёпот и не красноречивые лица, не оставлявшие для наблюдателя никаких тайн, лица жалких ловцов удачи, измождённые, иссушенные ожиданием.

Он отхлебнул глоток из запотевшего бокала, откинул голову на жёлтый бархат диванчика и с наслаждением ощутил, как его отпускает внутреннее напряжение, не ослабевавшее уже две недели. Его нынешняя жизнь осталась за порогом этого старомодного красновато-жёлтого бара с провинциальным камином, с позолоченными лепными розетками и гирляндами, где у приоткрытой двери туалетной комнаты хранительница кафельного царства штопала чулки, склонив седую голову к зелёной лампе.

Открылась входная дверь, новый посетитель, не вторгаясь в полумрак зала, словно из деликатности, выпил рюмку за стойкой и вышел, не произнеся ни слова. Запах мяты, напоминавший о жидкости для полоскания рта, раздражал чувствительное обоняние Ангела, и он, нахмурясь, посмотрел на старуху. Под мягкой чёрной шляпой, заметно потрёпанной, он разглядел увядшее лицо с подведёнными бровями, в котором беспорядочно сочетались румяна, морщины, сурьма, припухлости, как в кармане лежат вперемешку ключи, платок и мелочь. Лицо это было вульгарным и заурядным в своей вульгарности, отличало его разве что выражение какой-то бесстрастности, свойственное нелюдимам и арестантам. Она откашлялась, открыла сумочку, тихо высморкалась и положила на мраморный столик тёмный ридикюль, под стать её шляпе из той же чёрной тафты, давно вышедшей из моды.

Ангел следил за её движениями с непомерным отвращением, ибо в последнее время всё, что было связано с увядающей женственностью, причиняло ему необъяснимую муку. Он подумал, не уйти ли ему, хотел было отвернуться, чтобы не видеть распластанного на столе ридикюля, но не сделал ни того, ни другого, прикованный маленьким блестящим украшением, неожиданно сверкнувшим в складках сумки. Он сам удивился своему интересу, но продолжал сидеть, тупо глядя на мерцающую виньетку без единой мысли в голове. Из этого странного столбняка его вывел какой-то внутренний толчок, вернувший ему способность дышать и думать: «Ну конечно! Это две сплетённые буквы "Л"!»

Несколько минут он наслаждался дивным покоем, словно человек, вернувшийся домой из странствий. Как-то вдруг забылись подстриженные седые волосы, унылый широкий жакет с пуговицами на необъятном животе и чистый смех, переходящий в контральто, – весь этот навязчивый образ, который неотступно преследовал его в последние две недели, лишая аппетита и возможности хоть на минуту почувствовать себя в одиночестве.

«Мне слишком хорошо, чтобы это могло продлиться долго», – подумал Ангел. И в самом деле, он вскоре мужественно вернулся к реальности, снова взглянул на мучивший его вензель и без запинки дал себе полный ответ:

«Это инициалы, выложенные крохотными брильянтами, которые Леа заказала сначала на замшевый кошелёк, потом на светлый черепаховый сервиз, потом на почтовую бумагу!»

Ангел и мысли не допускал, что монограмма на сумке может принадлежать кому-то другому. Он иронически улыбнулся: «Меня не проведёшь! Я не верю в сказки про совпадения. Сегодня я случайно вижу в баре эту сумку, завтра моя жена наймёт бывшего лакея Леа, тоже случайно, а потом я уже не смогу зайти ни в ресторан, ни в кинематограф, ни в табачную лавку, чтобы не встретить Леа. Я сам виноват, знаю. Почему я не оставил её в покое?»

Ангел положил на столик несколько мелких купюр, сделал знак бармену и встал. Спиной к старухе он начал пробираться между столиками, демонстрируя чудеся гибкости и втягивая живот, как кот, пролезающий под калиткой. От старания он задел краем пиджака рюмку с мятным ликёром, тихо пробормотал «извините», бросился к застеклённой двери, к спасительному воздуху улицы, и с ужасом, но без малейшего удивления услышал, что его окликают:

– Ангел!

Приняв неизбежный удар, он обернулся, не нашёл ни одной знакомой черты в лице старой карги, помнившей его прозвище, но не повторил попытки к бегству.

– Ты не узнаёшь меня? Неужели? Да, меня теперь невозможно узнать. Скольких женщин состарила эта война! Больше, чем унесла мужчин, ей-Богу. Мне ещё грех жаловаться, ведь мне некого было терять на войне… Ну, Ангел…

Она усмехнулась, и он узнал её, поняв, что ошибся, сочтя её совсем дряхлой, – его ввели в заблуждение обыкновенная неряшливость и нищета. Когда она выпрямилась и засмеялась, стало ясно, что ей не больше шестидесяти, и рука её, протянутая Ангелу, вовсе не была дрожащей рукой древней старухи.

– Подружка! – пробормотал Ангел почти с восторгом.

– Ты правда рад меня видеть?

– Конечно!

Он не лгал и, постепенно успокаиваясь, думал: «Это всего лишь Подружка… Бедная безобидная Подружка… А я было испугался…»

– Хочешь что-нибудь выпить? – предложил он.

– Разве что виски с содовой, дитя моё. А ты и теперь ещё красавец!

Он проглотил горький комплимент, посланный ему из тихой гавани старости.

– Да к тому же герой! – добавила она исключительно из вежливости. – А я ведь знала, что ты получил орден. Мы все знали.

Это двусмысленное множественное число не вызвало у Ангела улыбки, и Подружка испугалась, что совершила бестактность.

– Когда я говорю «мы», я имею в виду настоящих друзей – Камиллу де Ла Берш, Леа, Риту, себя… Сам понимаешь, я это не от Шарлотты узнала. Я для неё не существую. Но не совру, если скажу, что и она для меня не существует.