В один из таких дней Аллен стоял за линией подачи — он перестал следить за игрой и любовался густой зеленью овального поля, идеально ровной полосой земли в центре и отблесками солнца на здании спортивного клуба, где уже накрывали стол с чаем и сэндвичами для следующей партии игроков. При этом он лениво поигрывал крикетным мячом. Подброшенный в воздух мяч крутился вокруг своей оси и падал в ладонь, как Ньютоново яблоко. Вдруг один из его товарищей воскликнул: «Волчок, вот ты кто! Да, Волчок Боулер, так и будем тебя звать».

Вдоль границы поля раздался дружный хохот, и с тех самых пор прозвище пристало к нему, став символом первых кембриджских лет. Под той же кличкой был он известен в армейской учебке, когда записался добровольцем, подобно большинству своих университетских товарищей. В 1942 году, после нападения на Перл-Харбор и оккупации Сингапура, до начальства дошло, что Волчок свободно владеет японским, и его перевели в разведку, где он и прослужил до самого конца войны. Вообще-то он не любил эту кличку. Впрочем, лишь очень немногие из его старых друзей и знакомых пережили войну, так что Аллена так почти никто не называл, а сам он старался и вовсе не вспоминать о старом прозвище, по крайней мере до сегодняшнего дня.

И зачем он пошел на этот прием, зачем пытался отогнать эту неуловимую и вездесущую тревогу? Он ведь мог остаться дома, мог тихо просидеть остаток вечера в своем кабинете и никогда, никогда не видеть этой девушки. Неожиданная встреча вывела его из равновесия, испортила ему весь день. Она вызвала из недр памяти имя. Он взял графин и налил себе еще виски. Он вновь видел эту девушку в дверях кабинета.

Потягивая виски, он стал неспешно изучать возникший перед ним образ. Интересно, откуда она взялась? Он еще раз разыграл про себя всю эту странноватую сцену.

— Профессор Боулер?

Он кивнул с невозмутимым видом, а сам тем временем изо всех сил подыскивал хоть какой-нибудь ответ. Напрасно. Пришлось ограничиться молчаливым кивком и ждать, что же она скажет дальше. Она стояла в расстегнутом пальто, выставив вперед ногу. Потом переступила на другую. А он все глядел, как зачарованный. Что это, сон или явь? Казалось, весь мир за пределами его кабинета и этого дверного проема исчез, растворился, превратился в смутное порождение его разума. Разума, над которым он был более не властен.

Потом она назвала свое имя, а он его тотчас забыл, как всегда забывал имена студентов. Она из Англии, а тут ненадолго. Она непринужденно болтала, будто не замечая произведенного впечатления и вместе с тем отлично сознавая всю его сокрушительную силу. Всезнание и невинность в одном лице. Он прочитал это в ее глазах. По крайней мере, ее глаза напрямую обращены к его чувственному началу, и оно взяло верх. Она медлила в дверях, ожидая, когда же он предложит ей войти. Ему пришлось сесть на место. Она задавала незначащие вопросы, но чем дольше она говорила, тем больше разум его поддавался голосу инстинктов и тем яснее он видел, что она прекрасно понимает его состояние. Но почему? Она лишь появилась в дверях, сказала пару слов, а он уже взбудоражен, истерзан, разбит.

Она работала над темой «Колониализм в литературе». Все они занимаются подобной ерундой. Она протараторила тему своей диссертации, но он ее не то чтобы забыл, а попросту пропустил мимо ушей. К тому же у него было дело поважнее: он пытался определить ее возраст — лет двадцать пять, не больше. Она все говорила. Только так теперь и бывает. Писателей больше не изучают. Куда интереснее — колонии и их образ в литературе. Она говорила, что тему колоний обходят стороной, ограничиваясь беглым упоминанием в ничего не значащей светской беседе или строкой в примечаниях. Как будто это дурной сон, о котором автор не желает знать. Или дурной сон, через который герой проходит, набравшись опыта и расширив кругозор. Каково его мнение?

Да он и в здравом рассудке не смог бы уразуметь смысла ее речей, не то что теперь.

— Почему бы вам не проконсультироваться с кем-нибудь помоложе? Они наверняка лучше разбираются и подобной тематике, — промолвил он наконец.

— Да потому, что они будут только поддакивать, а мне нужно не это.

— Кто же вам нужен, старый чудак вроде меня?

— Ну что вы… — Она усмехнулась, и улыбка говорила: полно изображать старого хрыча, мы ведь оба прекрасно знаем, какой вы на самом деле.

Она упомянула имя Конрада. Он ведь им, кажется, занимался? Так ей, по крайней мере, сказали. Волчок закивал, смутно припоминая оборванную на полуслове и давно заброшенную статью, далее попытался было вспомнить, почему ее так и не дописал. А она уже говорила, что приехала только на пару дней и нельзя ли им побеседовать в ближайшее время. Он и опомниться не успел, как они уже договорились о времени и месте следующей встречи.

Потом девушка ушла, будто уплыла прочь. В коридоре за распахнутой дверью снова стояла тишина, в которой он напрасно пытался уловить звук ее удаляющихся шагов. Она исчезла так же внезапно, как и появилась, но он все еще чувствовал ее присутствие. Ее персиковые щеки были так близко, ему только стоило привстать и дотронуться до них. Это было так просто, он ведь уже прикасался к этой коже. Он глубоко вздохнул, вновь ощутив все бремя воспоминаний. Те дни предстали перед ним с бесконечной ясностью, шаг назад — и он снова был там; томился в душных армейских конторах с их тошнотворным запахом жевательной резинки, сигарет и перестоявшего кофе; выходил на пустынные улицы оккупированного Токио, где разгуливал один только ветер. И кое-что другое. То есть Момоко. Момоко. Черт возьми, с тех пор прошла целая, жизнь, а он все еще не мог просто так произнести ее имя. Даже мысленно, даже в полном одиночестве. Сначала он так и назвал это про себя: кое-что другое. И только потом неслышно произнес ее имя. Произнес медленно, по слогам, как в былые годы: Мо-мо-ко.

В самом углу кабинета, на дальней полке, под прикрытием большой вазы, сидела японская кукла. Ее бледно-зеленое кимоно совсем выцвело от времени, а с грубо раскрашенного лица сошли краски, обнажив оловянный остов. На плече у куклы все еще красовался ветхий зонтик из спичек и рисовой бумаги. Волчок представил себе, как молодой мастер сновал по тротуарам, и подбирал оброненные слоняющимися солдатами спички. Каждый свой день он оценивал по количеству найденных спичек, старых жестянок, шнурков и бумаги.

Он снял куклу с полки, повертел ее в руках, перевернул вверх ногами. Под подолом у куклы был спрятан металлический заводной ключик. Волчок протер запылившийся механизм. Кукла была сделана из всякого ненужного мусора, но это было истинное чудо изобретательности, памятник искусному мастеру. Он медленно повернул ключик на два оборота, снова отпустил. Заиграл нехитрый народный мотив. За десять секунд эта мелодия сделала его прежним Волчком. Он закрыл глаза, как завязавший пьяница, которому предлагают выпить одну-единственную рюмочку за старые добрые времена.

Вдруг что-то заглушило музыку. Перед ним возникло лицо молодой женщины с окровавленным подбородком. Она пристально смотрела на него, и он не знал, чего в ее взгляде было больше — упрека, жалости или гнева. Этот взгляд недвусмысленно говорил: И ты, и ты такой же.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

Токио, осень 1945

Дул холодный осенний ветер, взлетно-посадочная полоса была скользкая от дождя и разлитого топлива. Через одинаковые промежутки времени садились огромные американские транспортные самолеты, они с осторожностью огибали воронку от разорвавшегося прямо на полосе снаряда, замедляли ход, выстраивались в очередь для разгрузки, а потом снова улетали. Не успели двери самолета открыться, как японские рабочие принялись выгружать ящики и коробки с продуктами, одеждой, снаряжением, бумагой, пишущими машинками, чернилами и резиновыми печатями.

Они быстро работали под надзором пышущих здоровьем, упитанных американских солдат. Во время разгрузки было слышно, как те перебрасывались одобрительными возгласами вроде: «Вот это да, отлично». В отдалении поджидала целая вереница автобусов. К ним вышагивал отряд солдат в вычищенной и отутюженной форме с надраенными пуговицами и сапогами. Защитного цвета каски блестели совсем как маслянистые лужи на летном поле.

И последние месяцы войны Ацуги был авиабазой камикадзе. По краям летного поля были свалены обломки поеных японских самолетов. Разбомбленные прямо на аэродроме, они так и не успели ни разу подняться в воздух и теперь были обречены на медленное ржавление там, куда их оттащил бульдозер.

У ангаров чинили Б-29. Самолет, с его серебряным фюзеляжем, элегантным силуэтом и стеклянной кабиной, радовал глаз изящным сочетанием формы и функциональности и вполне мог бы быть экспонатом на выставке проектов школы «Баухаус»[2], но никак не машиной, которая за шесть последних месяцев войны камня на камне не оставила от Токио. Механик прошел вдоль крыла и привычными движениями принялся разбирать двигатель. Сбоку на фюзеляже красной краской было выведено: «Техасская роза».

Волчок только что спустился по трапу и теперь, поставив чемодан на землю, стоял у самолета. Он глядел на японских рабочих, все еще одетых в форму с прежними знаками отличия. Они работали молча, не поднимая головы, и даже бегали сгорбившись.

Пройдя интенсивный языковый курс в Лондонском университете, Волчок остаток войны переводил документы, связанные с японской военной разведкой, или декодировал немецкие дипломатические послания. Большую часть времени он просидел в подвале неподалеку от Пикадилли, глядел вверх, на ноги спешивших по тротуару прохожих, прислушиваясь к перешептыванию дешифровальщиков, запертых, как и он, в полуподземной конторе. Таким образом, форма японских солдат была ему знакома лишь по кинохронике. Сколько раз доводилось ему видеть эту форму во мраке лондонских кинотеатров: вот пять велосипедистов бок о бок катят по добротной, британской постройки, дороге на Малайском полуострове, вот другие победоносно стоят у отеля «Раффлз» в Сингапуре, вот они вступают в Манилу. Изо дня в день кинохроника следила за их продвижением по черно-белой карте Тихого океана. Казалось, армия солнца всегда передвигалась под покровом тьмы.