А здесь, в деревне, кажется, ничего не менялось с незапамятных времен, о которых рассказывал на уроках истории учитель Федор Сергеевич — молодой, длинноволосый и немножко похожий на Добролюбова. Даже орудия труда остались те же, что при Владимире Красном Солнышке — та же соха и борона, а главное — тяжелый, изматывающий труд от зари до зари и тягучие, скучные разговоры — о покосе и молотьбе, о том, что корова вёху объелась, о недоимках и рекрутской повинности — вон, пришла же старшему Гришкиному брату «очередь», и самому уже недолго осталось… Все совершенно чуждое, непонятное, будто не двести верст разделяют два мира, а многие тысячи.

Но дома сейчас тоже невесело — съедутся гости, будут долго пить чай и зачем-то говорить по-французски. Папенька с соседом-помещиком Модестом Алексеевичем затеют длинный и скучный спор о суде присяжных, а Машенька Орлова — длинноносая малокровная барышня в белом кисейном платье — сядет за рояль и споет чувствительный романс. Рот у нее при этом почему-то кривится набок… Гости похлопают и будут уговаривать спеть еще, а Машенька поломается немного, притворяясь, что петь ей ужасно не хочется, но потом непременно согласится. Маменька будет все время улыбаться, угощать гостей приторно-сладким малиновым вареньем с мелкими, вязнущими в зубах косточками и рассказывать о том, как в прошлом году они с папенькой ездили в Ниццу.

Когда гости разъедутся ближе к полуночи, горничные Настя и Фрося уберут посуду, и лицо маменьки станет усталым, с морщинками возле глаз, словно улыбку она тоже снимает вместе с нарядным барежевым платьем, в котором Саша ее помнит давным-давно, чуть ли не с самого детства. В Москве при гостях она его давно не надевает, а здесь, в деревне — можно. Они с папенькой закроются в кабинете и будут снова долго разговаривать о чем-то. И нехорошие это разговоры, тяжелые… Через запертую дверь доносятся пугающие слова — «торги», «проценты», «вторая закладная»… Маменька с папенькой упорно стараются делать вид, что все хорошо, все по-прежнему, но близкое ощущение беды висит в доме, словно предгрозовая духота.

Старая нянька Неонила Матвеевна, что когда-то еще папеньку вырастила, бродит по комнатам, шепча молитвы, и зачем-то крестит углы. Даже младшие сестрички-близнецы Катя и Оля ходят тихие и грустные. Саша уже взрослый и знает, в чем дело, — хоть служит папенька товарищем обер-прокурора по уголовным делам и орден Станислава имеет, но жалованье невелико, а давным-давно заложенное имение не дает дохода и его вот-вот придется продать.

Саша грустно вздохнул и покосился на своих товарищей. Гришка с Колькой затеяли печь картошку в золе и теперь ждут не дождутся, пока костер догорит дотла. Они заливисто хохочут, толкают друг друга локтями, поминают какую-то рябую Палашку и похожи сейчас на двух расшалившихся щенят-подростков.

Серый в яблоках жеребец вдруг бросил щипать траву, запрядал ушами, будто прислушиваясь к чему-то, заплясал на месте, мелко перебирая спутанными ногами, и громко заржал.

Дед Пахом с неожиданной для его возраста легкостью поднялся, подошел к лошадям и принялся оглаживать жеребца по крутому, лоснящемуся крупу.

— Балуй, черт! — приговаривал он с притворной грубостью. — Я те побалую! Я те покручу-то мордой! На-кось лучше хлебушка тебе…

Конь осторожно берет с ладони хлеб мягкими губами, косит на него умным, влажным большим глазом и слушает, будто и вправду понимает. Наконец дед вернулся и, кряхтя, снова уселся у огня.

— Ишь, поиграть захотел! — сказал он вроде бы сердито. — Чует ведь, живая тварь, что не простое нынче время.

— Как это — не простое? — спросил Гришка.

— Эх, молодость, ничего-то вы не знаете! — Старик укоризненно покачал головой. — Сегодня ночь особенная, купальская ночь.

— А что же в ней такого? — Колька шмыгнул носом и утерся рукавом рубахи. — Ночь как ночь.

Дед пожевал губами и ответил непонятно:

— Солнце играет… По прежним-то временам собирались всей деревней, костры возжигали, парни и девки молодые через огонь прыгали, чтоб, значит, хлеб и лен выше уродились. Купальское дерево наряжали, убирали венками и плясали вокруг него — возьмутся за руки и танцуют, и женщины, и дети. В реке тоже купались все вместе…

Дед замолчал. По губам его блуждает странная, блаженная улыбка, будто сладки ему были эти воспоминания.

— Ну, еще расскажи! — попросил Саша. Сон давно прошел, и теперь он слушает старика, боясь упустить хоть слово.

— Стар я стал, барчук, все позапамятовал. Знаю только — в эту ночь любая трава и коренье особую силу имеет. Даже папоротник единый раз в году цветет.

Саша только хмыкнул себе под нос. Из гимназических уроков естествознания он твердо помнил, что папоротник обыкновенный, произрастающий в средней полосе России, не цветет никогда. Но сейчас, ночью, у костра об этом думать совсем не хотелось.

— А кто этот цветок найдет да сорвет, тому сила большая дадена бывает.

— Это какая такая сила? На кулачках драться? — Гришка весь подался вперед. Он большой забияка, и каждый раз, когда деревенские парни идут биться стенка на стенку, лезет в драку с каким-то звериным азартом.

— А такая! — Дед Пахом как будто обиделся. — Неслух ты, Гришка, прости Господь мою душу грешную… Все бы тебе драться только.

— А зачем тогда?

— Чтоб язык любой твари понимать — птицы ли, зверя, все равно. Травы знать тоже, клады видеть… Много чего! Только нелегко его добыть-то, папоротников цвет.

— А как? — Колька тоже давно позабыл про картошку. Рассказ старика захватил и его.

— Надо в лес пойти, в самую ночь-полночь, крест с себя снять да очертить круг руками. Потом сесть внутрь него и с места не трогаться. Лешаки да черти будут пугать, выманивать, то хохотать, то плакать, на разные голоса окликать, а только поворохнешься — на части разорвут!

Древней и темной жутью веет от его слов, страшной и сладкой одновременно. Отсветы костра играют на его морщинистом лице с провалившимся беззубым ртом и впалыми щеками, старческие слезящиеся глаза кажутся огромными и блестящими, голос звучит так таинственно…

— Ровно в полночь цветок тот распустится. Надо сорвать его быстро и уходить не оглядываясь. Сразу станет ведомо, где какие клады закопаны, а потеряешь цветок — все забудешь.

— Брешешь ты все, дед! — Гришка махнул рукой, и от его слов все очарование и таинственность рассказа исчезли, будто по ветру развеялись. — Откуда у нас тут клады?

— Были люди в прежние времена! — упрямо повторил старик. — Прятали в землю свои богатства. В бочку ли забьют, в сундучок малый, али просто в чугунок — и зарывают.

— Какие богатства — пятак, медный крест да пуговица? — не унимался Гришка. — У нас тут отродясь богачей не видано!

— Эх, понимал бы ты что…

— Не слушай его, дед! — вмешался Саша. — Не слушай, рассказывай!

Будто польщенный вниманием, старик уселся поудобнее, глубоко вздохнул, будто собираясь с силами, и снова заговорил:

— Было это давно — лет триста назад… А может, больше. Гулял в наших местах знаменитый разбойник Кудеяр. Никого не боялся. Телом был велик и могутен, лицом пригож, к красным девкам ластился, молодицам проходу не давал… Суров был, но справедлив — никогда не забирал последнего. Сироте или вдовице даже пособить мог, отсыпать червонцев золотых аль каменьев самоцветных.

Товарищей у него было двенадцать человек, все молодцы как на подбор. В Чуриловском овраге, словно звери дикие, вырыли себе пещерку на манер землянки, чтобы снаружи и не видать ничего, а внутри все золотом изукрашено и блестит так, что аж глазам больно.

Дед Пахом посидел немного, глядя в пляшущее пламя костра, помолчал, будто воочию представлял себе разбойничье логово, потом лихо сдвинул шапку на затылок и продолжал:

— И называл себя Кудеяр царем разбойников. А старики сказывают — был он и вправду рода не простого, а царского!

— А дальше-то что с ним стало?

— Известно что! Прослышал Грозный-царь про Кудеяра и осерчал сильно. Не бывать, кричит, на Руси второму царю, незвану-ненрошену! Принялись ловить их слуги царские. Окружили пещеру, завалили вход сухой травой и валежником да подожгли с четырех сторон. Некуда им стало деваться. Видят они — дело худо. Стали в землю зарывать свое богачество. Атаман ударился об землю, обернулся вороном да улетел, а разбойников всех схватили да казнили.

Он подумал немного и закончил:

— С тех пор клад и лежит.

— Найти бы тот клад! — мечтательно выдохнул Колька. Изба у них небогатая, детей — семеро по лавкам, и часто приходится есть хлеб с мякиной. — Я б тогда самый лучший дом построил — под железной крышей! Граммофон купил, сапоги со скрипом, гармонику… Булки белые каждый день от пуза трескал!

— А я бы… — Гришка уперся в землю кулаками, будто изготовившись к прыжку. — Я бы в город подался! Дяденька мой, Филипп Трофимыч, служил в приказчиках у купца Самыкина, так он сказывал — там такая жизнь, не чета нашей деревенской. Дома о пяти этажах! Кинематограф! Трактиры с музыкой, барышни нарядные ходят, в шляпках… Сам бы в купцы вышел, лавку открыл с самолучшими товарами!

Саша задумчиво молчал, обняв руками колени. По правде сказать, он и не знал, что бы стал делать с богатством, окажись оно у него в руках. Уж не лавку открывать, это точно… Но рассказ об удали и лихости знаменитого разбойника тронул и его душу.

Этой зимой он прочел «Таинственный остров», сочинение англичанина Стивенсона. С замиранием сердца следил за приключениями капитана Смоллетта и доктора Ливси, представлял себя на месте Джима — своего сверстника, спасался с ними от пиратов и разыскивал золото капитана Флинта. Только там, в книге, все было так далеко и невероятно! Странно было думать, что вот здесь, совсем рядом, лежит, быть может, настоящий клад.