_____

В предбаннике музея царит приятная прохлада. Одетый в черное охранник отбирает у меня сумочку, осторожно заглядывает внутрь и возвращает обратно. Огибаю группку маленьких девочек в темной школьной форме, сидящих на полу, скрестив ноги в длинных белых носках, и малюющих восковыми мелками в своих альбомах тигра работы Руссо. Пробираюсь мимо безумных подсолнухов и ландшафтов в крапинку и останавливаюсь наконец перед огромным изображением исторической катастрофы. Чересчур реалистичное изображение казни семнадцатилетней леди Джейн Грей, королевы девяти дней. Коленопреклоненная леди Джейн в мрачной темнице, на ней шикарное белое блестящее платье — то ли из шелка, то ли из тафты, невообразимо чистое, без единого пятнышка. Вокруг королевы и ее платья художник нарисовал все мрачным, стены темницы по цвету напоминают те пластиковые мешки, в которые складывают куски трупов после падения самолета. Камеристки и палач одеты в красное и черное, невольно представляешь, как через несколько минут белое платье юной королевы пропитается красным. У леди Джейн завязаны глаза. Она старается все сделать по правилам, послушно, как ребенок, пытается нащупать плаху, на которую придется склонить голову. Неприятно всем — и сломленным горем служанкам, и тому старику, который помогает ей найти плаху и при этом озабоченно, по-отечески касается ее младенчески пухлой руки. Грустит даже палач, правда на свой особый манер, ибо только так и может грустить палач. Сразу проникаешься к нему доверием и понимаешь, что он хорошо справится со своим делом, так что леди Джейн не придется долго страдать. Но, может быть, это и есть самое ужасное: блестяще-светлому не остается ни единого шанса в борьбе с окружающей тьмой.

Я простояла полчаса, а мое ахиллово сухожилие распухло и превратилось в веревку, к которой привязывают телят. Заканчиваю визит в музей, в киоске покупаю «Дейли Стар», добираюсь до ближайшего кафе, где прошу три куска торта и полный чайник. Женщины за соседними столиками бледнеют. Мой взгляд проникает до самого дна их мелких высохших сердечек. Два куска шоколадного торта по семьсот тридцать килокалорий и клубника со взбитыми сливками, килокалорий там не меньше пятисот шестидесяти — такими подсчетами занимаются они сейчас. Как раз этого ей (мне то есть) явно не хватает! И в то же время в них разгорается зависть.

А ведь три куска торта, которые так их занимают, это же вообще ничто. Если я подхожу к делу как следует, то сжираю пять плиток шоколада, а потом закусываю еще одной, сверху пакетик чипсов и пачка печенья, а потом еще бутерброды с сыром — штуки четыре. После второй мастерской я забросила не только терапию, но даже любые попытки придерживаться диеты. Я дошла до той точки, где не верю уже ни в кого и ни во что, кроме плитки шоколада. Это дурман, неудержимое падение, и, конечно же, я становлюсь все более жирной. Началось то, чего я всегда боялась больше всего. Иногда я смотрю со стороны на себя, утопающую в безумии, и задаю вопрос: что с тобой? Разве тебе еще не достаточно жира?

Сто семнадцать килограммов — если мужика нет, то уже никогда и не будет. Скоро я превращусь в настоящего монстра. Если я читаю про человека, весящего триста, а то и четыреста килограммов, то я никогда не спрашиваю: да как он мог? Мне всегда приходит в голову: почему это я до сих пор вешу меньше? После приступов обжорства я чувствую себя больной, раздувшейся, как будто в меня залили клейстер, и по венам течет не кровь, а вонючая черная слизь. Но это еще не самое плохое. Ужасно то, что в один прекрасный момент я уже не в состоянии сожрать больше. Наступает момент, когда ничего не лезет. Даже силой не затолкать. И тогда я не понимаю, куда деваться от страха. Если я не ем, кажется, что на меня надвигается огромная коричневая стена. Пока я ем, стена неподвижна.

Хватаю второй кусок торта и открываю газету: «Вот что значит немецкая колбаса. Сегодня ночью мальчики из Тель-Авива собираются продемонстрировать, что такое удар по штруделю».

Правая половина первой страницы «Дейли Стар» занята полуголой блондинкой с сильно накрашенными глазами и в трусиках, украшенных гербом с изображением льва. Трусы блестящие и такие же белые, как платье, надетое перед казнью юной королевой, На плечике у блондинки написано: «Руки прочь, Фриц!» А внизу: «Внутри „Фрау Бёрд“ у вас теперь есть ваша собственная страница». На третьей странице нахожу фотографию красотки, предлагаемой для немцев. Она не тоньше меня, на ней дешевенький парик а-ля Гретхен, огромный телесного цвета лифчик и баварские кожаные штаны с самодельными раскрашенными тряпочными подтяжками. Икры затянуты в сапоги. В одной руке странный стакан с ручкой, который с известной долей английского юмора можно принять за пивную кружку. Во второй руке целый каравай хлеба, надрезанный, смазанный маслом и с вложенной в него палкой колбасы. Снизу написано: «Боже мой! Она, наверное, выглядит как ваш колбасный кошмар. Но сегодня ваша ежедневная газета „Дейли Стар“ вносит свою лепту в англо-германское сотрудничество. С гордостью мы представляем вам первую страницу вкладыша „Фрау/гёрл“: милейшая простушка Брунхильда в кожаных брюках и с шикарным бюстом может показаться нашим читателям не слишком привлекательной, хотя она и шикарна».


Когда около половины седьмого я отправляюсь в обратный путь, все улицы уже заполнены мужчинами и женщинами в цилиндрах национальных цветов, с флагами и вымпелами. Все беснуются, как будто победа уже у них в кармане. При одной только мысли о том, что сейчас я вернусь в минимально обустроенную квартиру Хемштедта и завалюсь на его черную постель, я ощущаю себя изможденным путником, добравшимся до конца своих долгих и бесполезных странствий. На любовь можно не рассчитывать. Любовь я когда-то уже упустила. Точно с таким же успехом я могу отправиться вслед за этими полными надежд людьми в паб и посмотреть, как выступает немецкая команда без Юргена Клинсмана и всех остальных травмированных игроков, позволяя Пирсу, Платту и Гаскойну расквитаться за чемпионат мира 1990 года и Вторую мировую войну.

Ближайший паб уже забит до отказа, как, видимо, и все остальные питейные заведения, но не выгоняют никого, кто бы хотел присутствовать и внести, таким образом, свой посильный вклад в победу. Предстоит судьбоносная встреча, призванная деморализовать нацию проигравших. И снова мое тело создает мне массу проблем, потому что мимо посетителей мне не протиснуться и приходится просить, чтобы народ расступился. Удивительно, но у самой стойки много свободного места. Так много, что даже я могу спокойно там встать и подвигаться.

Везде толпы, но мне сразу же представляется возможность заказать себе пиво. И только когда начинается матч, до меня доходит почему. Я стою прямо под телевизором. Чтобы увидеть хоть что-то, приходится сильно отклоняться назад и запрокидывать голову. Я тоже болею, болею за Германию, но только по той причине, что болеть против нее было бы еще глупее. В 1990 году я вместе с одним таксистом и двумя его приятелями сидела перед телевизором, мы смотрели финал чемпионата мира по футболу. Один из этих приятелей, учитель, где-то в середине игры сказал, что вообще-то он болеет за Аргентину.

«Не понял ты идею игры, — прокомментировал второй приятель, редактор из „Вельт ам Зоннтаг“. — Смысл футбола в том, чтобы всегда быть за свою команду. Любой аргентинец болеет за Аргентину, француз за Францию, а колумбиец конечно же за Колумбию».

«А мне плевать, — сказал учитель, — я против Германии». — «Поэтому они не простят тебе Освенцим», — сказал мой таксист, а редактор продолжил: «…а каждый исландец за Исландию, и каждый итальянец за Италию, а жители островов Фиджи за Фиджи, ну а все из Гватемалы за Гватемалу».

«И можешь не вешать мне лапшу на уши насчет какой-нибудь там симпатичной или обладающей шикарным стилем африканской команды», — сказал таксист, а редактор бормотал дальше: «…каждый камерунец за Камерун, каждый норвежец за Норвегию, следовательно, все немцы, будьте так любезны, болейте за Германию, а тот немец, который не за немцев, просто не разобрался в сущности игры».

Я сосу свое пиво, и тут на меня наваливается ликование посетителей паба — сначала робкое и вопросительное, а потом, через пару секунд, уже настоящее. Не прошло и трех минут, а Англия уже впереди. Никогда еще на меня не обрушивались эмоции такого количества людей одновременно: все будет хорошо благодаря Ширеру. Теперь может быть только хорошо, правда ведь? Всего три минуты, а мы уже ведем. О Ширер, Ширер, Ширер! Всеми фибрами своей души они устремлены к точке под телевизором, туда, где как раз стою я, и их ужас, когда четверть часа спустя Кунц сравнивает счет, накатывается на меня, как удар кулака под дых. Кунц, Кунц, Кунц! Я стараюсь пропитаться энтузиазмом, чтобы защититься от их разочарования, но кулаки сжимаю тайно, чтобы не привлечь ничье внимание. На экране немецкие фанаты исполняют ритуальный танец, по-медвежьи переступая с ноги на ногу и выбрасывая в воздух то левый, то правый кулак. Они сплетаются в своеобразный ковер счастья. Из-за напряжения, излучаемого посетителями паба, стакан с пивом в моей руке начинает дрожать. Общий вопль надежды, заглохший, не успев достичь апогея. Штанга! И потом снова отчаянье, горе из-за второго забитого немцами гола. О, какое отчаянье, тут же смешавшееся с проблесками надежды. Это же фол? Ну ведь фол же? Вратарь говорит про фол. И судья тоже. Фол! Фол! Народ задерживает дыхание, хватается за сердце или за голову, отступает назад, падает друг другу на руки. По моим ногам прокатывается вздох облегчения, изданный всем пабом одновременно.

Когда начинаются одиннадцатиметровые, я уже вся мокрая от пота, в затылке засела заноза. Англичане забивают, забивают немцы, забивают англичане, забивают немцы. Бросок и радость, бросок и горе, бросок и счастье… Каждый раз мяч оказывается в правом верхнем углу. На газоне сидят остальные игроки, больше уже от них ничто не зависит, и не должно уже ничего зависеть. Победу или поражение принесет теперь один-единственный человек, тот, кто промажет первым. Он и окажется козлом отпущения. Гаскойн забивает и встает в позу гимнаста, выполнившего вольные упражнения и приземлившегося после тройного сальто. Здорово. А потом он рычит и шлет проклятия в сторону публики, — видимо, кто-то чем-то недоволен, и, что бы там ни было, пусть засунет себе это свое недовольство куда угодно. Циге. Циге забивает, но по нему не видно, что он чувствует. Шерингем. И Шерингем тоже забивает в правый угол. Снова правый. Шерингем выбрасывает в воздух кулак. Кунц. Кунцу проще всего, ведь он уже забил гол, тот самый, второй по счету. Без него вообще бы не было никакой серии пенальти. Без него немецкая команда уже успела бы проиграть. Его действительно не в чем упрекнуть. Кунц бьет, мяч в воротах. Правый угол, кажется, что мяч стремится только в правый угол. Без особых эмоций Кунц прижимает к груди кулаки, — вот, мол, перед вами человек, который заранее знал, что забьет. Саутгейт. На первый взгляд Саутгейт похож на Шерингема, хотя нет. Он моложе. И симпатичнее. Саутгейт боится. Страх вратаря во время пенальти — это ничто по сравнению со страхом того, кто должен забить. Все они боялись, но все уже научились выдавать свой испуг за что-нибудь еще: за гнев или чувство долга или, например, за сосредоточенность. А вот боязнь Саутгейта — это просто боязнь, поэтому он начинает думать. Он думает, что если до сих пор все голы были забиты в правый угол, то и на этот раз вратарь бросится вправо. Саутгейт бьет не туда, куда собирался. Саутгейт бьет влево. Бить влево — это неправильно. В бессильной ярости Гаскойн швыряет свою бутылку с водой. Надежды Англии лопнули из-за одного-единственного удара. Горе всего паба заставляет меня вдавиться в стойку. Саутгейт ничего не чувствует. Пока еще Саутгейт ничего не чувствует. Только сейчас, не торопясь, в нем поднимается отчаяние, механически он бормочет что-то, видимо матом, и понимает, что он самый несчастный человек в мире, что после такого от него отвернется даже собственная мать. Нижняя челюсть выдвигается вперед, но он не плачет. Мне бы хотелось узнать, как ему удалось сдержаться. Следующим бьет Энди Мёллер. Если он не промажет, то это будет его победа, его чемпионат Европы. Ужас в пабе становится безграничным. Все пытаются сохранить надежду, но никто не сомневается, что Энди Мёллер попадет, и Мёллер попадает. О, нет! Люди закрывают лица руками. Энди Мёллер бежит по краю поля, кривляется перед зрителями как маленький толстый петух, руки в боки, и с видом триумфатора крутит головой. Но болельщики вокруг меня слишком расстроены, чтобы обращать на него внимание. Пузырьки в уже приготовленном шампанском сдулись. Вот так. А счастье было так близко!