Агния рассказывает мне про Кубу — не в первый раз. Она и раньше частенько сама заводила эти разговоры — как Правило, когда мы с ней уже были не первой трезвости, во время наших дальних ночных прогулок. Порою на летнем рассвете, после пары литров дешевого вина мы ловили такси и беспечно советовали водителю везти нас на берег, а то и на кладбище, если была такая блажь, заранее предупредив, что денег нет. По дороге Агния говорила о Кубе, с жаром, и жар этот был тем сильнее, что никакого внятного рассказа у нее не получалось. Она хотела бы несколькими сочными мазками нарисовать передо мной кубинскую панораму, разверзнуть портал в восемьдесят пятый год, чтобы я хоть одним глазком! — но тщетно. То есть, конечно, я как-то представляла себе Гавану, Малекон, репарто Флорес, где жили советские специалисты. Представляла утреннюю дорогу в школу на автобусе-«кукараче» и саму школу — просторное монастырское строение колониальной архитектуры с двумя внутренними двориками, фонтаном и решетками на стрельчатых окнах. Но все это как-то не проникало так глубоко и точно в мое сердце, как хотела Агния. Ее рассказ был для меня ворохом цветной бумаги, накрученной на крошечную коробочку, в которую позабыли положить драгоценный подарок. Закатав джинсы, мы входили по колено в ледяную обскую воду. Агнеся грезила гаванскими восходами, а я никак не могла их с нею разделить. Однажды мы поедем в Гавану, говорила она, там на Пятой авениде мы с одной моей подруженцией закопали нашу школьную переписку — я точно помню где. Надо ее выкопать, говорила. Я брала ее круглое лицо в ладони и целовала, любила ее покорность.

Не знаю, где проходил этот невидимый водораздел нашей любви и приязни. Мы так много и жадно разговаривали с нею о каких-то очень понятных обеим вещах — казалось, самый опыт смешивался в нас. Но вдруг Агния начинала хмуриться, например, когда я увлеченно пересказывала ей сюжет какого-нибудь романа. Ей мнилось, даже содержание прочитанных мною книг отдаляет меня от нее, и для того, чтобы в будущем понимать все, что я говорю, ей нужно это расстояние сократить. И покупались книги. Нет, мы не искали тождества, мы лишь смутно тяготились невозможностью его существования.

Вечные кубинские каникулы, яркое пахучее море, лимонад за двадцать сентаво, perro caliente[1] и ворованный лед для коктейлей — это только твое, Агнеся, как бы ты ни хотела поделиться всем со мной. Давай же, помаши мне рукой из окна отеля, где вы с подругой, одни, без родителей, встречали Новый год, дивясь чудным итальянцам, выбрасывающим стулья с балкона. Помаши, а я помашу в ответ, как машет мать кружащемуся на карусели ребенку.

Я не прерываю Агнию. Впрочем, было ясно с самого начала, что та Куба, о которой она говорит, не имеет ничего общего с островом, на котором росла Матильда. Я могу собрать кучу информации, в деталях изучить тогдашний уклад жизни советских семей — мне это не поможет. Я там, откуда я пишу, в моей собственной временной тюрьме, и моя битва за достоверность уже проиграна. Мне уже известно, что при том режиме советским специалистам было «не рекомендовано» передвигаться по городу в одиночку, а поездка в другой конец острова могла состояться только в составе группы. Что автомобили были служебными. Что никакой русский чучельник не мог бы заниматься на Кубе своим ремеслом. И если я хотела быть достоверной, мне следовало писа́ть не так и не о тех.

Разыскивая материал, я много общалась с теми, чье детство прошло на Кубе. Мне казалось, должны быть в тексте какие-то маячки, расставленные там и тут, обозначающие место и время действия, флажки достоверности, вроде марок товаров, названий растений и блюд. Я собиралась предъявлять эти крошечные детали в доказательство того, как ответственно я отнеслась к своей работе. Некоторые из моих собеседников скептически сравнивали мое намерение с намерением человека, никогда не подходившего к кухонной плите, написать поваренную книгу Бессмысленно и пытаться, говорили они, если вас не было на острове в восемьдесят пятом году. А я смотрела на них и видела людей, в жизни которых с тех пор так и не произошло ничего интересного. Им осталось лишь смаковать собственные воспоминания о годах, когда их имена что-то значили, когда у их отцов были негры в подчинении, были роскошные бежевые «Волги» и касы с бассейнами. Белая кость, голубая кровь, высшая каста, жрецы коммунизма — вот кто они были двадцать лет назад. Они желали, чтобы я в подробностях воскрешала их быт, не отступая ни на шаг от этих долбаных маячков достоверности, подчинив им все повествование.

А как Флобер писал «Саламбо» — он что, был там, в Карфагене?! Как Пушкин писал «Полтаву»?! Если у Вирджинии Вулф в «Орландо» русская княжна Маруся Наташа Лиана Дагмар-Станиловска гложет сальные свечки, роман от этого хуже становится? Есть зрители, что с ненавистной въедливостью пересматривают по многу раз «Семнадцать мгновений весны», чтобы перечислить сценарные и режиссерские огрехи, не понимая, что если автор не позаботился о достоверности, то лишь потому, что писал не про то, про что они читают. Привередлив тот, кто мелочен. Как бы там ни было, Матильда и ее родители, Павел и Нина Палс, будут жить на Кубе в восемьдесят пятом году, они уже поселены туда мной — окончательно и неизменно.


Несмотря на свои отгулы, ехать к Луговым Павлик отказался. Нет, он совсем не против был повидаться с друзьями, просто что-то держало его дома. Что-то, о чем он не хотел рассказывать ни жене, ни дочери. Ну, может быть, пока не хотел. В конце концов, не любовница, да и ладно, рассудила Нина. В этом смысле она на его счет не волновалась. Пока Павлику было чем заняться в его мастерской, все женщины Сьенфуэгоса могли спать спокойно.

Было решено, что Матильда и Нина отправятся в Гавану одни, на междугородном автобусе. Строго говоря, необходимости в этом не было, зато была обоюдная выгода: Павлик мог наконец вдохнуть полной грудью без контроля со стороны Нины, а Нина могла сколько ей вздумается ходить по столичным магазинам и болтать с подругой, перемывая кости всем общим знакомым.

Леонид Луговой был журналистом из АПН[2] и старым Павликиным заказчиком. В бытность в Москве он много и страстно охотился, а Павлик неизменно заботился о его трофеях. Получив назначение на Кубу, где тогда служил Луговой, Павлик разыскал его в Гаване, чтобы не терять прежних связей. Охотиться на Кубе Луговому было особо не на кого; здесь он слыл светским персонажем и от скуки приволакивался за юбками, чтобы хоть как-то поддерживать охотничий тонус.

Самым примечательным в Луговом была его жена Елена. Миниатюрная и резвая, с экзотической внешностью и тонким вкусом, она напоминала колибри. Тетю Лену Матильда обожала за то, что та была неизменно ласкова, остра на язык и смешлива, а уж когда она смеялась, не рассмеяться вместе с ней было просто невозможно. Тетя Лена обладала звонким и чистым голосом и все время напевала или насвистывала, своих и чужих детей тискала без разбору и кормила сластями, а когда курила свои тонкие и ароматные сигаретки, делала до того мечтательное лицо, что у Матильды руки сами тянулись к сигаретам.

Сложно сказать, что общего было у Нины и Елены. Скорее всего, Луговая просто не привыкла отказывать в своем обществе тем, кто его искал, а Нину дружба с женой работника АПН, хоть Леонид и был в агентстве мелкой сошкой, возвышала в собственных глазах.

Луговые жили в апартаментах отеля Фокса, занимая сразу два смежных номера. В тот вечер после ужина Луговые и их гостьи долго сидели в лобби отеля. Мати пробовала завести беседу со старшей дочерью Луговых, Сашей, но восьмиклассница Саша откровенно скучала. Она постреливала глазами по сторонам: молодые люди интересовали ее гораздо больше, чем малявка Палс. Потом за Сашей зашла ее подруга Агния, и девушки ушли гулять. Внимание Матильды переключилось на взрослых. Женщины тянули коктейли; подогретый коньяком Луговой, подрагивая щегольскими Усами, рассказывал о своем первом опыте подводной охоты.

— Вот это я называю настоящим драйвом, Ниночка!

Мать как-то странно взглянула на Лугового, словно только что пропустила мимо ушей весь его рассказ. Тетя Лена похохатывала, не снимая руки с колена мужа.

— Вам известно понятие «драйв»? — Луговой подался вперед.

Нина покачала головой.

— Музыку любите?.. Вот исполнение бывает драйвовое или недрайвовое. Любой человек, даже не меломан, сразу отличит одно от другого. Но в чем заключается драйв, понимают немногие. Могу объяснить.

Тетя Лена со вздохом закатила глаза:

— Лёнь, не тирань Нину. Думаешь, ей интересно?

— Подожди, — отмахнулся Луговой. Нина же и вовсе не повела ухом. Леонид продолжал: — Музыка — она же состоит из времени.

— А я думала, из звуков, — робко возразила Нина.

— Да, но эти звуки имеют протяженность. Музыка существует, пока звучит. Так вот, если ты чувствуешь, как это время проходит сквозь тебя, значит, драйв есть. И наоборот.

Тетя Лена зевнула и закурила. Нина нахально посмотрела на Лугового поверх коктейля. Первый раз в компании тети Лены Матильда чувствовала себя не в своей тарелке, но в чем было дело, она не понимала. Ей не нравилось, как черные усы Лугового шевелятся вместе с его верхней губой. Не нравилось, как он смотрит на мать. Особенно не нравилось, как мать смотрит на него. А еще не нравилось, что в этой неловкой сцене определенно был драйв, потому что паузы в разговоре взрослых — промежутки времени разной протяженности, заполненные многозначительной тишиной, — ощутимо проходили сквозь нее, прерываемые ритмичным и бесцельным щелканьем тети-Лениной зажигалки.


К вечеру небо поросло тучами. Поднялся ветер, и кроны деревьев, казалось, не шелестели, а громыхали, как кровельное железо. Мати вышла из ванной в футболке и трусиках, с полотенцем на плечах. В коридоре стоял Павлик. Он приложил палец к губам, взял ее за руку и потянул в свою комнату.

В комнате горел торшер. Павлик осторожно прикрыл за собой дверь и кивком указал на рабочий стол. На столе, покрытом газетой, стояло на подставке чучело непонятного существа. Матильда замерла. У существа были тело мангуста и змеиный хвост, а из лопаток росли птичьи крылья — ярко-синие, распахнутые. Чудовище заняло боевую стойку, его пасть была оскалена, желтые глаза пылали, хвост изгибался прихотливой волной. Оно спустилось с неба, чтобы сражаться — с кем? За кого? Матильда почувствовала, как из живота поднимается холод и рассыпается по коже игольчатым зерном. Это был не ужас, это был странный леденящий трепет. Она подошла ближе. На маленькой виверровой мордочке существа читались ярость и отвага; мех был вздыблен, грозные лазоревые крылья возносились, как знамена.