— Хорошо. Почему Павлик не на работе?

— Матюша, он тебе не Павлик. Папа остался дома, потому что ему дали отгулы.

— А что значит отгулы?

— Это значит, что кто-то очень усердно работал и заработал лишние выходные.

— И мы поедем в Гавану навестить тетю Лену Луговую?

— Если я сумею уговорить Павлика.

— Я, я сумею!

Матильда бежит в комнату отца и с размаху толкает дверь плечом, но дверь не поддается. Она заперта изнутри. Матильда прикладывает ухо к замочной скважине. Из комнаты доносится перемежающаяся шипением испанская речь. Радио.

Павлик не выходит к обеду. Мати слоняется без дела. Она катает но коридору алюминиевый обруч хула-хуп, при помощи которого мама безуспешно сражается с излишками фигуры. Жужжание, с каким обруч проезжает мимо отцовской каморки, давно раздражает ее саму. Мати надеется, что Павлик, потеряв терпение, откроет дверь, чтобы сделать ей замечание, и тогда она сможет заглянуть внутрь.

В комнате отца совершенно особенный запах. Мама говорит, что оттуда пахнет дохлятиной; она даже велела обить дверь по периметру поролоном, чтоб закрывалась плотнее. Этот запах не выветривается, несмотря на то что окна в доме не застеклены, а лишь снабжены прорезными деревянными ставнями, белая краска на которых давно пошла пузырями и облупилась. Он исходит от обработанных шкур-«чулков», от готовых чучел, от банок с химикатами, от миски с мыльной стружкой, от тюбиков с красками, от огромной пепельницы, от кипы старых газет в углу и пустых бутылок из-под пива и рома. Наверное, его сложно назвать приятным, но это запах Павлика.

Матильда ставит обруч к стене и снова прислушивается. Из радиоприемника тихо звучит румба. Звякают инструменты отца. Журчит вода в раковине.

— Брысь отсюда.

Мама идет по коридору с тарелкой в руках. На тарелке красная фасоль и сосиски. Мама громко стучит в дверь отцовской комнаты. Отец открывает не сразу. Он всклокочен, на нем несвежая белая майка и джинсы, его глаза покраснели.

— Павлик, у тебя глаза как помидоры. Ты вообще спать собираешься?

Мать протягивает отцу тарелку с едой и вдруг делает громкий вдох ртом, словно упала в ледяную воду. Матильда тянет шею, чтобы увидеть то, что увидела мать, но отец, взяв тарелку, захлопывает дверь. Матильде кажется, у Павлика на столе лежало что-то вроде распластанного попугая, но она не уверена. Мама колотит в стену обеими руками.

— Паша, ты чертов извращенец, ты больной, тебе лечиться надо, слышишь меня?! Я тебя выкину из дома вместе со всей твоей дохлятиной! Ты тут не один, слышишь, Паша, у нас ребенок, если ты вдруг забыл!

Дверь резко распахивается, и мать тут же умолкает. Павлик смотрит на нее сверху вниз, долговязый, сутулый, широкоплечий. Он разгневанно молчит несколько секунд, таких долгих, что у Матильды от страха начинает урчать в животе. Потом Павлик достает пару смятых купюр из заднего кармана джинсов, засовывает их матери за вырез платья и говорит ровным, чуть хриплым голосом:

— Нина, сходите с Матюшей на рынок. Купите себе что-нибудь и оставьте, наконец, меня в покое.

Павлик переходит с мамой на «вы» только в самых отчаянных случаях. Как правило, после этого мама уходит в ванную плакать. Иногда они с отцом не разговаривают по нескольку дней. Но на этот раз обходится без слез. Зло крутанувшись на пятках, мать идет переодеваться в городское платье, бросив по дороге:

— Ступай косы заплети!


Обычно Матильда не отказывалась от похода на рынок. Ей нравилось глазеть на яркие развалы диковинных плодов, которых в Москве она никогда не встречала. Нравились веселые широкозадые карибские торговки, так и норовившие ухватить ее за косичку, добела выгоревшую на солнце. Торговки дарили ей фрукты, отсыпали орехи, беспрестанно тараторили и смешно коверкали русские слова. Но на этот раз Матильда с неохотой плелась позади матери: ее жгло любопытство. Она готова была продолжать свою бесполезную вахту у дверей комнаты Павлика до тех пор, пока он не потеряет бдительность. В конце концов ему ведь понадобится выйти в туалет, и тогда Мати удастся заглянуть в его святилище и даже, может быть, спрятаться там на какое-то время.

Пару недель тому назад отец вернулся домой поздно; Матильда заканчивала делать уроки. На обеденном столе перед ней лежали тетради и початая пачка печенья. Павлик попытался незаметно проскользнуть мимо кухни в свою комнату, но споткнулся о полочку для обуви.

— Явился, не запылился. Можно было хотя бы позвонить? — Мать говорила обманчиво равнодушным тоном.

Павлик остановился и молча смотрел на жену; его заметно покачивало. В руках у него был большой пластиковый пакет.

— Где набрался-то уже?.. Что у тебя там? Бутылка?

Мать попыталась выдернуть пакет из рук отца, но он отпрянул. Мать изловчилась и вцепилась в ношу. Павлик дернул на себя, ручки порвались, и пакет глухо шмякнулся на пол. Предчувствуя недоброе, Матильда уткнулась в учебник математики, но почти сразу обернулась на мамин визг. Мама сидела в прихожей на корточках, подвывая и встряхивая руками. Потом, заметив испуганный взгляд Матильды, резко поднялась и скомандовала:

— А ну марш в детскую. Уроки забирай, печенье оставь, нечего крошить.

Мати повиновалась. Но к учебнику не вернулась, а спряталась за дверным косяком и стала слушать. Мама кричала на Павлика — тихо, словно в телевизоре убавили звук:

— Я глазам своим не верю! Это кто, черт возьми, там?! Ой, уйди от меня! Это же мангуст, Паша, это же чертов мангуст! Это же его жопа полосатая из пакета торчит? Тебе ничего про мангустов не говорили, когда ты сюда ехал, нет? Ты не знаешь, что они заразные? Ты бешенством давно не болел?

— Тише ты, ребенка разбудишь.

— Ребенок не спит, ребенок уроки делает. И ребенок жить хочет, между прочим, а не сдохнуть от бешенства, потому что его пьяный папаша приволок домой сраного дохлого мангуста!.. Ты мне скажи, Павлик, ты его сам поймал? Ты сам его убил, да? Или ты мертвого подобрал? Или тебе его подарили?.. Возьми его, быстро! И неси его вон!

Через паузу Матильда уловила какую-то возню, шуршание пакета и сопение матери. Потом мать слабо вскрикнула, и послышались нетвердые шаги Павлика. Хлопнула дверь комнаты, которую отец отвоевал под мастерскую и которая раньше была супружеской спальней. Матильда осторожно выглянула в коридор. Мать стояла в нерешительности, скрестив руки на груди. Пакета не было.


Прошло три дня, прежде чем Нина заметила полоску лейкопластыря на руке мужа. Все эти три дня они не разговаривали. Приходя с работы, он наспех ужинал и запирался в мастерской. Нина копила злость и обиду; ей казалось, она как плод растения бешеный огурец, вызревает, пока не лопнет от малейшего прикосновения, чтобы забрызгать все вокруг горькой жидкостью. И от этого сравнения ей становилось жарко: Павлик все чаще оставался спать в своей формалиновой конуре, куда он перетащил старую Матильдину тахту. Он пренебрегал обществом жены, уделяя куда больше внимания своим ненаглядным чучелам: квасил и дубил шкуры, распиливал манекены, смешивал краски и варил растворы для протравки. В его холодильнике вечно лежали замороженные птицы, целиком и кусками; при мысли об этом Нину почему-то мутило. Она даже перестала покупать и готовить цыплят, до которых прежде была охоча и которых пекла в духовке, натянув на банку из-под майонеза. В жарком и влажном кубинском климате на Павликиной кухне, как ей мерещилось, постоянно что-то норовило скиснуть, забродить, заплесневеть или начать разлагаться, и эта антисанитария повергала Нину в ужас. Павлик божился, что делает всё аккуратно, соблюдает асептику и технику безопасности, что химикаты надежны, а сырье чуть ли не стерильно, и в конце концов Нина махнула на всё рукой, позволив ему развлекаться, как он хочет. Но проклятый мангуст вывел ее из себя.

И вот теперь Павлик сидел перед ней за завтраком, небритый, невыспавшийся, и на кисти его левой руки красовался кусок пластыря с зачерневшими краями. Нина первой нарушила молчание, обоюдотупое, как кухонный нож, которым она пыталась покромсать сыр.

— Что с рукой?

— Ничего страшного. Царапина.

— Ты порезался? Чем?

— Какая разница?

— Ты порезался, когда расчленял этого долбаного мангуста, да?

— Я его не расчленял. Я снимал шкуру. Обычная препараторская работа.

— Всё, можешь мне больше ничего не говорить.

Нина отложила нож. Лицо Павлика было безмятежным, как ромашка.

— Сушил бы ты черепашек, Паша. Морских звездочек бы сушил, лаком покрывал, ракушечки собирал. Как все. Ну змейки там, ладно, — помнишь, какой ты мне поясок сделал из змеиной кожи?

Павлик не отвечал. Он давно стал скупым на слова и на ласку, и сам не знал, откуда в нем взялась эта бесконтрольная скупость.

С тех пор как окончились бои за спальню и Нина капитулировала, у его жизни словно появилось второе дно. На поверхности всё было как у людей: семья, работа, друзья, но невидимые свинцовые грузила неизменно уводили его в им одним обитаемую глубину, к чучелам и рому, туда, куда не проникали лучи вездесущего карибского солнца. И это мучительное раздвоение Павлик воспринимал как плод некой ошибки, совершенной давным-давно. Все самые главные развилки попадаются нам на пути в том возрасте, когда большинство из нас неспособно сделать правильный выбор, думал Павлик. Сделать таксидермию делом своей жизни, не идти на поводу у условностей и обстоятельств — вот это был бы поступок, достойный настоящего мужчины. Сиди он сейчас в Москве или Ленинграде за оформлением чужих охотничьих трофеев, при каком-нибудь музее или институте, бобылем, без жены и дочери, он не был бы более одинок и менее счастлив, это уж точно. А вот Нине не пришлось бы страдать от его холодности. Впрочем, она знала, на что шла.

Но нет, Нина не знала. Конечно, ей было известно об увлечении Павлика с самого начала, но, выходя замуж, она не предполагала, что дело может принять такой крутой оборот. У нее в голове словно существовали две схемы: одна — с идеальным уложением ее будущей жизни, а вторая — с реальным положением вещей. Нина совмещала их, накладывая одну на другую, и мысленно прикидывала, что можно будет подредактировать, вырезать, стереть и прибавить. Плюс ребенок, минус чучела, плюс автомобиль, минус родительская опека — Нина считала, что при достаточном упорстве и трудолюбии картинки рано или поздно совпадут. Она собиралась со временем переделать Павлика, адаптировать его для себя; точнее, ей казалось возможным внести необратимые изменения в его жизнь одним своим присутствием.