А может, и правильно, что не изменяли привычкам? Есть в этом что-то основательное, как твердая почва под ногами. Тетя Саша, например, до сих пор простыни крахмалит, паркет воском надраивает и абрикосовое варенье варит с грецкими орехами. А еще успевает варежки и шарфы вязать и одаривать ими к Новому году. Пришлось даже своих домашних приучить к восторженному проявлению благодарности к таким подаркам.

А воскресные обязательные обеды! Как тетя Маша радовалась, когда зазывала их, как готовилась! А если не удавалось зазвать, то они с тетей Сашей вдвоем празднично-воскресно обедали, и это было неколебимо и неотменимо, как восход солнца по утрам. И белая льняная скатерть, и блики солнца в мельхиоровых ложках и вилках, и старинная серебряная ваза-хлебница, и пирог со смешным названием «кулебяка», который нельзя было просто испечь, а следовало именно «завернуть». Даже у нее в семье это выражение прижилось – мам, заверни кулебяку! – просили девчонки. А что делать – приходилось. Правда, все равно так вкусно не получалось. Тетя Маша в этом деле была большая искусница, у нее муж поваром в каком-то приличном месте служил. Правда, последние тридцать лет она вдовствовала, но привычка называть простую еду благородными гастрономическими терминами так при ней и осталась.

А тетя Саша никогда не была замужем. Правда, присутствовала меж тетками-близнецами на этот счет какая-то недосказанность, тайная подоплека молодых отношений. То ли тетя Саша наперед в будущего тети-Машиного мужа влюбилась, то ли он сам долго выбирал, на ком из них жениться… Да, трудно ему было, наверное. Они ж, если на старые фотографии взглянуть, абсолютно одинаковые были, ни одной черточки различия. А если судить по характеру, то скорее всего тетя Саша сама проявила благородство, открыла зеленый свет сестриному счастью. Такая уж она.

И сейчас за нее беспокойство одолевает – как она этот разрыв в связке переживет? На похоронах, вон, ни одной слезинки не проронила, стояла у гроба сестры, как застывшее изваяние. Да, это плохо, что не плакала. Опасно, нельзя ее оставлять надолго одну. К себе бы пригласить погостевать, так ведь не поедет! И ничего с этим комплексом сверхделикатности не сделаешь, в обратном не убедишь!

И все же – с письмом-то что делать? Придется-таки вскрывать конверт, от своего имени дописывать в конце печальные строки. Неловко, но надо.

Она осторожно надорвала краешек, вытащила свернутый лист, исписанный каллиграфическим тети-Машиным почерком. Развернула…

И сразу защипало в носу, перехватило слезами горло. Так и представилась склонившаяся над письмом, под светом зеленой старинной лампы, тетя Маша в аккуратных очочках. Живая… «Здравствуй, дорогая Аннеточка…»

Аннеточка! Только она могла придумать такое имя!

«…Прости, что сразу не ответила на твое письмо, которое получила третьего дня. Все, знаешь, как-то недосуг было, еще и прихворнула слегка, доставив Сашеньке массу переживаний по этому поводу – она же такая несусветная паникерша…»

Ох, тетушка, тетушка… Значит, «прихворнула слегка». Так ты называешь свою сердечную болезнь, когда и дышать-то сил не было, не то что письма писать.

«У нас с Сашей все, в общем, хорошо, доживаем свой век в относительном душевном спокойствии. А главное, девочка наша живет хорошо, в счастливом семейном благополучии. Ты же знаешь, как мы ее любим – такая отрада нам в старости. Она сейчас – копия Андрюши! Те же ясные глаза, та же улыбка. Очень, очень хорошая девочка, просто писаная красавица…»

Так, понятно. Девочка – это она, стало быть. Хороша «девочка» – скоро сороковник стукнет. За «писаную красавицу», конечно, спасибо, но это всего лишь тети-Машино преувеличение, надо отдать ей должное. И насчет отцовской копии – тоже вопрос весьма спорный. Ирине казалось, что ничуть она на него не похожа, по крайней мере на тех фотографиях, что висят на стенах в теткиных квартирах, никакого особенного сходства не наблюдается. А может, это с детства в ней укоренилось – с настороженностью относиться к отцовской памяти. Тем более она его совсем не помнит. Если сказать точнее – помнит маминой обиженной памятью. Какая у женщины может быть память, если ее действительно с малым ребенком на руках бросили? Она потом, кстати, задавала свой детский вопрос тете Саше – как же так…

– Ты не обижайся на отца, девочка. Знаешь, он был очень своеобразным человеком, вовсе не подлецом, нет. Он был, как бы это сказать… Философом беззаботности, адептом свободной дороги.

– Хиппи, что ли?

– Ну, вроде того. Он и в поселке, где твоя мама жила, случайно оказался – приехал больного товарища навестить. А потом вдруг сообщает нам с Машенькой – женился я. Мы и удивились, и обрадовались одновременно. Решили – влюбился наконец.

– А он и в самом деле в маму влюбился?

– Я думаю – нет. Тут другое было. Он, как бы это помягче сказать, решил попробовать на вкус обыденной жизни. Хотел жить, как все: чтобы жена, трудности… Думал, получится. Он вообще страдал от того, что не такой, как все. Вот и решил себя заставить. Не получилось, что ж делать. Но тебя он очень любил…

– Да как же любил, если бросил!

– Ох, девочка моя, девочка… Не говори так. Люди могут не жить вместе десятилетиями, но это не отменяет любви. А могут, наоборот, жить бок о бок и страстно ненавидеть друг друга. Наверное, я плохо сейчас эти вещи объясняю. Если бы Андрюша был жив, объяснил бы по-другому. Я думаю, ты бы его поняла.

– Да. Жаль, что не объяснил.

– Что ж делать, не успел. И погиб он, можно сказать, героически. Бросился с моста, хотел спасти тонущую в реке девушку. Так и утонули – вместе. Оставь в своем сердце светлую память об отце, так тебе легче жить будет.

– А мама говорит…

– И пусть говорит. Ее тоже можно понять, но ты не живи ее обидой. Постарайся по крайней мере.

– Да, теть Саш. Я постараюсь, обещаю!

Легко было обещать, да трудно сделать. Имя-то отцовское из материнских уст только по плохому случаю вылетало, всегда с проклятием. В особенно обиженную минуту и сестрам отцовским доставалось, «двум синим мымрам». И не дай бог, если эта минута приходилась на школьные каникулы, когда они пытались зазвать девочку в гости! Мама об этих «гостеваниях» и слышать не хотела! Тогда теткам приходилось ее выкупать – в буквальном смысле слова, за деньги. Если приходил маме солидный денежный перевод – можно было собираться в дорогу.

Гостить у теток она любила. Нежилась, купалась в их двойной любви, примеряла на себя другую жизнь, совсем не похожую на ту, к которой привыкла. А главное, у теток была свобода, делай целый день что хочешь: хочешь – гуляй, хочешь – книжку читай! Ни тебе на колодец за водой ходить, ни грядок полоть, ни белье постиранное в речке с мостков полоскать. Одно только плохо было – Игоря долго не видела. Игоря Громова, которого любила с первого класса.

Нет, почему же с первого, с третьего, наверное. Он к ним тогда пришел, когда его отца из города руководить их кирпичным заводом направили – единственным предприятием, дающим работу жителям поселения с гордым именем Красногвардейск. Большой такой завод, на несколько цехов… И мама там работала, в бухгалтерии. По-нынешнему такое предприятие называется градообразующим. Значит, и директор его числится первым лицом «града» Красногвардейска. А сын его, что вполне естественно, главным учеником в единственной школе.

Вспомнилась детская любовь к Игорю, и заныла душа опасливо – не надо бы вспоминать-то. Уж сколько раз сама с собой договаривалась: в детство и юность – ни ногой, ни мыслью! Чтоб забылось напрочь, чтоб не вспоминалось пережитое – ни обида, ни гнев, ни ужас. Даже не верится сейчас, что все это было в их с Игорем жизни! Но ведь было, было…

* * *

Поначалу ее поразило выражение лица новенького мальчика – по-взрослому отстраненное. Ни улыбки, ни любопытства на нем не было, лишь вынужденное смирение перед обстоятельствами в глазах. Оно и понятно – не очень-то радостно, наверное, менять городскую школу на захудалую поселковую. И мальчишки в классе сразу напряглись – не понравился им этот надменный воображала! Она слышала, как сидящий сзади Колька Петров прошептал приятелю, рыжему дураку Остапенко – слышь, Костян, после уроков новенькому проверочку на вшивость устроим.

Обернулась, показала Кольке кулак. А он ухмыльнулся, поднял бровь, ткнул Костьку Остапенко в бок, хихикнул глумливо – смотри, а Захарова-то влюбилась…

Она вспыхнула, откинула косу с плеча, принялась торопливо листать страницы учебника, как испуганная двоечница. А в голове билось – и впрямь ведь устроят свою дурацкую «проверочку», могут и побить, с них станется.

После уроков пошла Игоря провожать. Шла за ним чуть поодаль, зорко глядела по сторонам – эти противные рожи могут из любой подворотни наперерез выскочить. А когда новенький вдруг обернулся, остановилась в смятении, перехватила портфель из одной руки в другую.

– Ты почему за мной идешь? – улыбнулся он вполне миролюбиво. – Или нам просто по пути?

– Нет… Нет, не по пути. Я на другом конце поселка живу. Просто Петров с Остапенко… Они хотели тебе… Вот я и подумала… Они ведь такие, и побить могут.

– А чего ж не побили? Струсили, что ли? Вообще-то я их не боюсь. Но все равно – спасибо. Тебя как зовут?

– Ирина.

– Ага. Я тебя сразу запомнил. Ты ведь в третьем ряду сидишь, у окна?

У нее сердце подпрыгнуло радостно – запомнил, значит! И щеки сильно покраснели, портфель опять неловко перекочевал из одной руки в другую. Но внешне радости своей не выдала, лишь неопределенно пожала плечами – запомнил и запомнил, подумаешь…

– Ир, а можно я завтра с тобой сяду? В прежней школе я тоже всегда у окна сидел.

– Можно, конечно. Вообще-то со мной всегда Надька Калинина сидит, но она сейчас болеет. Все время у меня математику списывает.

– Значит, ты не жадная, списывать даешь?

– Ну да. И тебе буду давать, если надо.

– Мне не надо, спасибо. Я сам. А ты хорошо учишься?