Люс.


Как они поступают с ней, эти ведьмы? Бедняжка моя Люс, такая слабохарактерная, достаточно злая, чтобы не быть доброй, но достаточно трусливая, чтобы не быть злой, я так и не смогла взять тебя с собой! (Впрочем, у меня и не было такого желания.) Но у тебя теперь нет мятных леденцов, нет шоколада, и с тобой нет больше Клодины. Новое здание школы, торжественное открытие её министром, доктор Дютертр… Как всё это теперь далеко от меня! Доктор Дютертр, до сих пор вы были единственным мужчиной, осмелившимся поцеловать меня, да ещё в уголки губ. Ваш поцелуй обжёг меня и напугал: неужели именно этого я должна ожидать, когда дело дойдёт до большего, от мужчины, который полностью завладеет мной? В качестве практического наставления в любви это слишком уж мимолётно. К счастью, теоретически я осведомлена гораздо, больше, – правда, тоже имеются свои тёмные пятна. Потому что никакая библиотека, даже папина, всему научить меня не сможет.


Вот вам краткий, неполный рассказ о первых моих месяцах в Париже. Моя «чистовая тетрадь», как говорили мы в Школе, хорошо осведомлена обо всех событиях, так что мне нетрудно будет и впредь придерживаться этого. Дел у меня здесь не Бог весть сколько: шить прелестные рубашечки для моего приданого, его у меня всё ещё недостаточно, и панталончики; приглаживать щёткой волосы – теперь на это нужно совсем мало времени, – расчёсывать гребешком беленькую Фаншетту – с тех пор как она стала парижанкой, у неё почти нет блох, – укладывать её на плоской подушечке на подоконник, чтобы она дышала воздухом. Вчера она заметила в окно большого кота, которого… как бы это сказать… обкорнала консьержка, и с высоты четвёртого этажа посылала ему невнятные неопределённые ругательства своим грубоватым деревенским голосом, немного хриплым после родов на лоне природы. Мели заботится о ней, приносит ей в горшочках котовик, степную мяту против запора, которую наша бедная красавица жадно поедает. Вспоминает ли она наш сад и толстое ореховое дерево, куда мы часто совершали вместе экскурсии? Думаю, что да. Но она так любит меня, со мной она станет жить где угодно, в любой дыре!


В сопровождении Мели я с наслаждением посещаю большие магазины. На улице на меня оглядываются, потому что я бледная и худая, с пышными короткими волосами, и потому что Мели носит френуазский головной убор. Доведётся ли мне испытать на себе вожделеющие взгляды «пожилых господ», пристающих на улице к женщинам, о которых столько рассказывают? Там видно будет, а сейчас я занята делом.

Прежде всего я вдыхаю всевозможные запахи в луврских лавках и в «Бон-Марше». Запах полотна опьяняет. О Анаис! Ты так любишь жевать образчики шерсти и носовые платки, твоё место здесь. Этот сладковатый запах, идущий от новой голубой хлопчатобумажной ткани, возбуждает ли он меня или вызывает тошноту? Думаю, и то и другое одновременно. Позор фланели и шерстяным одеялам! От них несёт как от тухлых яиц. Аромат новой обуви и кожаных кошельков тоже хорош. Но они не идут ни в какое сравнение с божественным благоуханием синей промасленной бумаги для перевода вышивки, и это несколько утешает после тошнотворной смеси аромата духов и мыла…


От Клер я тоже получила письмо. Она снова, в который уже раз, счастлива. Наконец-то узнала, что значит настоящая любовь. Она сообщает мне, что выходит замуж. В свои семнадцать лет она и в самом деле «наречённая»! Я испытываю низменное чувство досады и пожимаю плечами. (Фи, Клодина, дорогая, до чего же ты вульгарна!) «Он так красив, – пишет мне Клер, – что я без конца смотрю на него. У него глаза точно звёзды, а бородка до того мягкая! И он такой сильный, знала бы ты, я как пёрышко в его руках! Ещё не знаю, когда мы поженимся, мама считает меня совсем девочкой. Но я умоляю её разрешить мне поскорее выйти замуж. Какое будет счастье стать его женой!» К этому бреду она добавляет маленькую фотографию своего Возлюбленного: плотный, широкоплечий парень лет тридцати пяти, с честным спокойным лицом, с небольшими добрыми глазами и густой бородкой.

В своём восторженном состоянии она совсем забыла рассказать мне, как поживают фиалки на западном склоне ухабистой дороги, ведущей к Вриму…


Нет, нет, надо посетить тётушку Кёр, иначе она на нас рассердится, когда узнает, что мы так давно в Париже, а я ненавижу семейные ссоры. Папе пришла в голову хитроумная мысль заранее предупредить тётушку о нашем визите, я горячо с ним спорила:

– Понимаешь, пусть для неё это будет неожиданная радость. Ведь целых три месяца мы не сообщали ей о своём приезде, доведём дело до конца, сделаем наше появление совершенно фантастичным для неё!

Таким образом, если мы не застанем её дома, мы всё равно выиграем время. И при этом выполним свой долг.

Около четырёх часов мы с папой наконец отправляемся к тётушке. Папа кажется таким великолепным в своём сюртуке с красной орденской ленточкой и в цилиндре со слишком широкими полями, добавьте к этому его величественный нос и трёхцветную бороду; весь его вид отставного наполеоновского офицера, ожидающего возвращения Императора, какое-то ребяческое и вдохновенное выражение лица вызывают восторг у местных мальчишек, которые бурно приветствуют его.

Не стремясь снискать подобную популярность, я надела скромное новое платье из синего сукна, очень простого покроя, а свою шевелюру – вернее, то, что от неё осталось, – увенчала круглой шляпкой из чёрного фетра с перьями, старательно выложив кудряшки у самых уголков глаз и выпустив их на лоб до бровей. Этот визит меня пугает, так что выгляжу я неважно; впрочем, много ли нужно, чтобы я выглядела неважно!

Тётушка Кёр живёт на проспекте Ваграм в великолепном, до отвращения новом доме. Слишком быстрый лифт внушает папе тревогу. Вся эта белизна стен, лестниц, росписей немного оскорбляет мой глаз. Ну а госпожа Кёр… «она у себя». Вот не везёт!

Гостиная, где мы с минуту ожидаем появления хозяйки, к полному моему отчаянию продолжает эту лестничную белизну. Белые панели стен, лёгкая белая мебель, белые подушки с цветами светлых тонов, белый камин. Великий Боже, ни одного тёмного уголка! А я чувствую себя уютно и в безопасности только в сумрачных комнатах, среди тёмного дерева и тяжёлых глубоких кресел! Ох уж эта абсолютная белизна окон, от неё просто мороз по коже…

Выход тётушки Кёр. Она ошеломлена, но весьма симпатична. До чего же она упивается сходством с августейшими особами! У неё, как у императрицы Евгении, благородного рисунка нос, расчёсанная на прямой пробор тяжёлая седеющая шапка волос, слабая улыбка чуть опущенных уголков губ. Ни за что на свете не рассталась бы она ни со своим низко спускающимся на шею шиньоном (накладным), ни с присборенной пышной шёлковой юбкой, ни с маленькой кружевной накидкой, игриво (хи-хи-хи!) лежащей на её плечах, таких же покатых, как её убегающая улыбка. О дорогая Тётушка, до чего же Ваше Величество в стиле эпохи, предшествующей 1870 году, не сочетается с этой гостиной из взбитых сливок, чистейшего образца 1900 года.

Но моя тётушка Кёр просто очаровательна! Её французский язык настолько изящен и отточен, что это внушает мне робость, она громко восхищается нашим непредвиденным переездом – о, что касается непредвиденного, так оно и есть, – и всё время разглядывает меня. Не помню уж, когда мне доводилось слышать, чтобы кто-нибудь называл папу по имени. Но обращается она к брату на «вы».

– Но, Клод, это дитя – столь очаровательное и к тому же с ярко выраженной индивидуальностью – явно недостаточно оправилось после болезни, вы, должно быть, выхаживали бедняжку на свой манер! И почему вам не пришла в голову мысль позвать меня, вот чего я никак не могу понять. Нет, вы не меняетесь!..

Папа с трудом переносит обвинения своей сестры, а ведь он редко позволяет себе взбунтоваться. Должно быть, они с сестрой не часто сходятся во взглядах и сразу начинают препираться. Я с интересом слушаю.

– Вильгельмина, я выхаживал свою дочь так, как должен был это делать. У меня забот хватало, и я не мог обо всём подумать.

– И как это вам пришло в голову поселиться на улице Жакоб! Новые кварталы, друг мой, гораздо здоровее, воздуху больше, дома лучшей постройки, и ничуть не дороже, я вас не понимаю… Да вот как раз в доме 145-бис, в десяти шагах отсюда, есть прелестная квартирка, мы всегда могли бы навещать друг друга, это развлекло бы Клодину, да и вас тоже…

Папа так и подпрыгнул.

– Жить здесь? Мой дражайший друг, вы самая восхитительная женщина на земле, но даже под угрозой расстрела я не стал бы жить бок о бок с вами!

Вот это да! Ничего себе выдал! На этот раз я смеюсь от всего сердца, и тётушка Кёр, видимо, поражена, что меня мало трогает этот их спор.

– Милая деточка, разве вы не хотели бы жить в такой вот красивой светлой квартире, как эта, а не на Левом берегу, в этом тёмном, подозрительном месте?

– Дорогая тётушка, мне, пожалуй, больше нравится улица Жакоб и тамошняя квартира, потому что светлые комнаты навевают на меня грусть.

Тётушка вскидывает свои дугообразные, на испанский манер, брови над лёгкой сеткой морщинок в уголках глаз и, по всей вероятности, относит эти безумные слова на счёт моего состояния здоровья. И она начинает беседовать с папой о своей семье.

– Со мной живёт мой внук Марсель, вы знаете, это сын бедной моей Иды (??). Он изучает философию и примерно одних лет с Клодиной. О нём я вам ничего не стану говорить, – добавляет она, вся сияя, – для бабушки это просто сокровище. Вы скоро его увидите: он возвращается к пяти часам, и я хочу вас с ним познакомить.

Папа с таким проникновенным видом произносит «да, да», что я сразу понимаю, что он не имеет ни малейшего представления ни кто такая Ида, ни кто такой Марсель, и что ему уже осточертела эта вновь обретённая семья! Истинное для меня наслаждение! Но веселюсь я молча, про себя, и не пытаюсь блеснуть в разговоре. Папа умирает от желания сбежать домой, удерживает его лишь рассказ о своём великом труде по моллюсковедению. Наконец хлопает дверь, слышны лёгкие шаги, и Марсель, о чьём прибытии нам возвещали, входит… Боже, до чего он красив!