— Будь здорова, — сказал я.

У своего дома я увидел женщину и сразу узнал ее. Это была Москвина. Я нисколько не удивился, хотя меньше всего можно было ожидать встретить ее тут, тем более после долгого перерыва в наших встречах: с той передачи о Сиваке мы уже не работали вместе. Но я не удивился: в последнее время я же думал о ней, и сейчас Кира ее упомянула. А у меня всегда так.

— Входите. Там открыто. — Я пошел к крыльцу.

— Нет, нет. Я на минутку. — Она покачала ладонью, и мне показалось, что над рукой поплыл сигаретный дым. — У меня странная миссия, Кирилл Петрович. Зинуша вывезла из радио пленки, а кто-то заявил об этом начальнику охраны. Разумеется, ей уже ничего не грозит. Но нам бы не хотелось, чтобы она была чем-нибудь запятнана. Даже сейчас.

— Да, да. Пленки у меня. — Я поймал себя на том, что больше всего меня удивил не повод приезда, а непривычная для Москвиной манера говорить. Сосредоточенная, без всякой экзальтации.

— Я знала, что она привезла их вам. Сама она никогда не сделала бы ничего недозволенного. Это удивительная девочка. Поразительно честная и открытая. Но ради вас — вот видите…

— Пройдемте в дом. Пленки там. — Я сделал два шага по ступенькам.

— Я подожду. Принесите, пожалуйста. — Москвина отвернулась и произнесла будто не мне: — Ее сменщица мне рассказывала, что Зина собиралась снять дубли для себя, а потом сказала: «Теперь не надо. Теперь у меня и так есть его голос»… Она поразительная девочка.

Банка с рулонами лежала на табуретке, той самой табуретке, где сидела Зина. Я вынул эти коричневые блины с блестящей сердцевиной, потом картонную коробку.

Да, но ведь у этой пленки нет дубля! И во всем свете уже нет человека, знающего о существовании свидетельства моего поступка. Зинина смерть освободила меня от страха, от прошлого. Это как заколоченная дача. Нужно перезимовать и начинать новый сезон.

— Тут все? — спросила Москвина.

— Все, — сказал я.

Я видел, как Москвина шла по дорожке, ведущей к калитке. Тропка узким желобом тянулась внутри ограждения из продолговатых сугробов, и полы ее длинной шубы смахивали с них радужную пыльцу. Я видел, как плавно и ритмично вздрагивает тяжелый жгут волос под платком. Это спокойное шествие вселило мирную беззаботность в мою душу.

Но у калитки Москвина остановилась и, не оборачиваясь, замерла. И тогда я почувствовал, что по моей спине, по шее, куда-то за уши, обжигая, ползет панический ужас. Она все поняла. Она поняла, что я «зажал» криминальную пленку, что я пытаюсь скрыть свое предательство. Наверное, она даже знает о моих покаяниях. «Мой грех — понимание»… Сколько людей билось в поисках истины, пытаясь распознать точную грань между добром и злом. Я всегда знал, что есть добро и что — зло, но, малодушно подыскивая оправдания, поступал вопреки этому знанию. И даже сейчас, когда я уже был готов обрести добродетель — низшую, по Платону, — мужество, я снова ринулся в заманчивое укрытие спасительной лжи… А Москвина все поняла. Она все поняла и знает все. Сейчас она скажет мне об этом.

Москвина повернула ко мне голову.

— Не могу совладать со сложной системой этой задвижки, — сказала она растерянно, — помогите, пожалуйста.

Ужас отхлынул у меня из-за ушей и благодатно скатился по спине. Я кинулся к калитке, отбросил загрубевшую от инея щеколду. Я не мог удержать радости:

— Я провожу вас, Екатерина Павловна, что же это я… Хорош кавалер и хозяин.

— Нет, нет… — Ее рука в мохнатой варежке, утратив обычную плавность, взметнулась у моего лица. — Мне не хотелось бы идти подле вас…

…Я шатался по комнате, бессмысленно переставляя предметы и зло твердя про себя: «Подле вас… Господи, какая претенциозность — подле!..» Как некогда фраза «виновных нет, поверь, виновных нет», эта, новая, теперь вертелась в мозгу, и я не мог избавиться от нее, от своего раздражения и беспомощности. «Господи, какая претенциозность — подле!..»

Я почувствовал, что продрог, нужно было растопить печку. Спички куда-то запропастились. «А попросить соль-спички уже негде», — подумал я и произнес вслух:

— Господи, какая претенциозность — подле! Надо же придумать такое!..

Ксения Троицкая

Звонок смахивал на междугородный: продолжительный и требующий к ответу. Тем не менее, оказалось — всего-навсего Бося из своего кабинета, смежного с нашей рабочей комнатой.

— Ты могла бы зайти? — Вежливая просительность Босиного голоса ничего хорошего не предвещала.

— Это срочно? — пощупала я ситуацию.

— Да, хотелось бы.

Ясно: сейчас повесит на меня новое задание, а я еще не отписалась по предыдущей теме.

В «предбаннике» секретарша Лариса возилась с кофеваркой. Одновременно говорила, прижав плечом к уху телефонную трубку. Когда я вошла, Лариса вскинула на меня ресницы и почти с ужасом произнесла:

— Замри! Хельга — мечта плебея.

Не разгадав смысла загадочной фразы, я спросила:

— У шефа кто-то сидит?

Кофейный ритуал обычно знаменовал присутствие гостя. Когда впервые в редакции появился Мемос, кофе тоже лился рекой.

«Кофе! Еще кофе!» — выкрикивал Бося, а Лариса призывно склонилась над Мемосом, обмахивая его колени подолом короткого желто-зеленого платья. Да, платье было на ней тогда желто-зеленое, и наклонялась она вот именно так. Черт, черт, черт, когда же избавлюсь от этих всех памятных подробностей?

— Кто там? — повторила я.

— Прекрати, — совсем разгневалась Лариса, — ты, что за шоферюгу выходишь? Никаких стенок. Только так: предмет, предмет.

Значит, тирада относилась к телефонному собеседнику, а речь шла о «Хельге» — мебельной «стенке». Мне же Лариса только махнула головой на дверь кабинета: входи, мол.

Я вошла, села. Бося молчал, не то застенчиво, не то торжественно. Лариса внесла поднос с кофе.

— С чего бы такой почет рядовым сотрудникам? — удивилась я.

— Сегодня важный день. — Бося дождался, пока Лариса покинет кабинет. — Тебе и только тебе я хочу сообщить первой. Я вышел из кризиса.

— Слава Богу. — Я решила, что он имеет в виду тоску по Ляле, но Бося уточнил:

— Из творческого кризиса. Сегодня я закончил цикл романсов в народной стилистике. Русская мелодика, но никаких псевдо типа Закировых-Пономаренко. Кажется, получилось. Думаю рискнуть: предложу Зыкиной. Была не была.

Бося решительно откинулся назад, и его пухлый, подвижный живот прильнул к ручкам кресла. Поза выражала удовлетворение столоначальника, прочитавшего докладную записку об успешном сборе губернских недоимок.

— Бог в помощь, вам, друзья мои… — начала я, но тут зазвенел телефон, и Бося раздосадовано взял трубку. Через паузу пробормотал:

— Да… да… ничего страшного, пожалуйста, ничего страшного… Тебя, — он протянул трубку мне.

— Троицкая. — Я постаралась быть возможно официальной: звонить нам в Босин кабинет полагалось только в случаях крайней необходимости. Дружба дружбой, а начальство чти.

— Детка, приезжай срочно. У нас беда, — завибрировала трубка.

— Что случилось, Фрида Львовна? — только она могла поднять по тревоге население планеты и разыскать в снежном безмолвии Антарктиды нужного человека. Что, кстати, и случалось.

— Я всегда знала, что этот грузин устроит какой-нибудь камуфляж. — Шла речь о камуфлете или, действительно, о камуфляже — решать не берусь.

— Фрида Львовна, я позвоню через полчаса. Я сейчас у начальства.

— Никаких не полчаса. Выезжай. Все. — Она бросила трубку.

— Можно мне отлучиться? У подруги какое-то несчастье, — попросила я Босю и, спохватившись, добавила: — Ты дашь мне послушать твой цикл?

— Разумеется, — сухо сказал Бося. — Разумеется, поезжай, дружба превыше всего.

…Едва открыв дверь, Тоська завопила скорбным шепотом.

— Паразит! Гад! Сулугуни чертов! Бросил Катерину, гад… Убивается…

— Где она?

— У себя закрылась. Убивается.

Тем не менее, дверь в Катину комнату оказалась не запертой, и я беспрепятственно туда проникла.

На тахте без подушки безжизненно лежала Катя. Она не пошевелилась, даже услышав, как я вошла. Сочась из-под очков, по ее щекам текли слезы. Я не спросила, как обычно: «Что случилось?» Она не сказала: «Я страдаю». Все и так было очевидно.

Мы долго молчали, наконец я решилась:

— Вы расстались с Тенгизом?

Она не ответила, только слезы обильнее хлынули из-под очков. Снова повисла тишина. Не знаю, сколько прошло времени, но вдруг она произнесла еле слышно:

— Тебе нравились мои синие туфли. Возьми. И нутриевый жакет. Тебе он нравился.

— Ты о чем? — не поняла я.

— Мне ничего не нужно. Мне больше ничего не нужно.

Что тут скажешь, трагедия обрела довольно странный оборот, И будь это не Катя, я, наверное, не удержалась, хихикнула бы. Когда со мной случалось подобное, меня меньше всего посещали мысли о завещательной раздаче имущества. Но Катин «конец света» был искренним отрешением от всего земного. И все-таки я сказала:

— Несешь какую-то чушь. Скажи лучше, что произошло.

Она сказала, по-прежнему не шевелясь, не открывая глаз:

— Он позвонил и сказал, что мы расстаемся. Что он сделал выбор: он не может их оставить. Как жестоко, как бесчеловечно — позвонить.

— Ну что ж, Катуля, когда-нибудь это случается.

— Но — позвонить! Он даже не прилетел для последнего разговора.

— Случается, уходят и даже не звонят. Неизвестно, что хуже. Такие уж мы с тобой невезучие, дружок.

Тут она судорожно всхлипнула:

— Но я-то все равно люблю его. Я, как чеховская Маша, люблю его со всей грузинской суетой, с его девочками…