Какой-то звук заставил ее вздрогнуть. Глянула в окошко — по двору шел Яцек. Очарование Богуславина дома, милых сердцу воспоминаний враз рухнуло. До того тошно сделалось при виде его уродливого тела, понурой головы, что Юлия вскочила и кинулась наверх, желая хоть самую малость отдалить встречу с ним. Она едва успела вбежать к себе, как внизу хлопнула дверь — Яцек вошел в дом.

* * *

Яцека она знала почти так же давно, как старую Богуславу. Был он года на два младше Юльки, а потому она приняла его как живую игрушку и, право же, была почти единственным человеком в доме, коего не пугало уродство и злонравие ребенка. Посули в награду лакеям и денщикам тысячу злотых, все равно никто из многочисленных любовников Агнешки не пожелал бы признать мальчишку своим. Будто зачал его сам нечистый, и только Богуслава по родственности, да Юленька по малолетству и любви к своей няньке, могли быть с ним ласковы. Впрочем, только им он и платил большей или меньшей приветливостью, поскольку весь остальной род человеческий вызывал в нем неприязнь, ну а к князю Никите Ильичу Яцек с первых мгновений жизни питал особенную злобу и даже как-то раз до крови прокусил ему руку, когда князь, желая порадовать добрую Богуславу, вознамерился погладить ее внука по голове. Был Яцек редким пакостником, умевшим, однако, все обделывать шито-крыто, так, что долгое время никто не догадывался о его проказах, пока князь не застиг его на месте преступления.

Зайдя в неурочный час в парадную залу, увешанную по стенам портретами государей русских, князь остолбенел, увидев там вовсе голого Яцека, с непристойными телодвижениями выплясывавшего краковяк, приглашая присоединиться к себе то одного, то другого царя или царицу, а их молчаливый «отказ» встречал такими словечками, которые более уместно услышать из уст грязного, опустившегося пьяницы, нежели восьмилетнего ребенка. Более того, он грозил всякому портрету железным аршином, оказавшимся в его руках. Особенно досталось Петру Великому. Вообразив, что сей грозный царь смотрит насмешливо на его мерзкие чудачества (что и было въяве!), Яцек, разъярясь, вдруг хватил аршином по портрету, да так, что порвал полотно. У князя помутился разум от ярости. Он вырвал железный аршин из рук Яцека и так отходил дьяволенка, что унесли мальчишку чуть живого, да и самого Никиту Ильича едва удар не хватил.

На кухне судачили: помрет, мол, парнишка, почитай, кровью истек! Ан нет, оклемался Яцек. Не истек кровью, не умер, выздоровел — однако переменился разительно, словно подменили его! Притих, сделался кроток, почтителен, с охотою взялся за учебу, особенно за книжки духовного содержания, и весь его облик — тихий, благостный, со склоненной головою и потупленными очами — выражал одно: радостное смирение. Самую большую страсть его теперь составляли птицы. Он держал их в своей комнатушке: канареек, соловьев, скворцов — учил разным напевам под органчик или дудочку, или сам насвистывал им песенки. Птицы у Яцека почему-то долго не жили: то одну, то другую находили лежавшей в клетке лапками вверх. Конечно, следовало бы воспретить ему губить Божьих тварей, да ни у кого, прежде всего у князя, который втайне стыдился той вспышки ярости, язык не поворачивался и рука не поднималась лишить несчастного его забавы. Почему несчастного? Да потому, что через год ли, другой после случившегося заметен стал у Яцека горбик, который потом обратился в довольно большой, уродливый горб. По углам прислуга шепталась: мол, барин набил мальчонке горб, иначе откуда бы ему взяться? И только старший повар Федор Иванович, подвыпив, во всеуслышание заявлял: «Вы думаете, с чего Яцька таково-то переделался? По добру или по уму? Да ничуть же не бывало! Это злоба его в горб свернулась — лежит, ждет своего часа! Надо ж ей было куда-то деваться до поры до времени!»

А потом случилась беда. Княгиня Ангелина Дмитриевна, очень хотевшая ребенка, наконец забеременела. Все в доме, и в первую очередь Юленька, которой тогда было лет шестнадцать, не знали покоя, ожидая радостного события. Но однажды княгиня, спускаясь с лестницы, увидела на ступеньке тень Яцекова горба — и оступилась со страху, и съехала с лестницы — и, понятно, скинула. Никого тут никто не винил, что бы там ни бурчал на кухне Федор Иванович, однако же Богуслава сама попросила князя отпустить ее от дел, позволить жить не в господском доме. Яцек пристроился на работу недалеко, в костеле: двор подметать, храм в чистоте содержать. Юлия встречалась с ним часто, но всегда с тщательно скрываемым испугом, раз от разу примечая, что горб Яцека становится все уродливее и громаднее.

* * *

Вот и сейчас — она невольно вздрогнула, когда дверь начала приотворяться и жаркие глаза заглянули в комнату.

— Спите, панна Юлька? — прошелестел шепоток, и она отозвалась:

— Доброе утро, Яцек! Нет, я давно встала. Что там на улицах?

— Да так, тихо все, — Яцек вошел, зябко потирая руки. — Ишь как здесь тепло, а на дворе подмораживает. Я поутру затопил печку-то, дрова уронил, думал — разбудил вас, ан нет: глянул в щелочку — вы спите как убитая. Ну я и пошел в костел…

Он вдруг осекся, уставившись на клетку, в которой сердито нахохлились синицы:

— Как это… Кто это ее сюда?.. — Он запнулся.

— Надо думать, ты, кто ж еще, — пожала плечами Юлия, удивляясь, что Яцек, оказывается, может так неистово краснеть — ну чисто кумачом!

— А, да… — криво улыбнулся он. — Я ведь хотел перенести ее в мансарду, где прохладнее, да, верно, позабыл здесь, когда заглянул…

— В щелочку, — неприязненно уточнила Юлия, отворачиваясь.

Чего он врет! В щелочку, конечно! Он прокрался в комнату и разглядывал ее, спящую, в этом нет сомнения. Счастье, что Богуславина рубаха обширна, как палатка, ее и пуля не пробьет, не то что нескромный взор. Однако представить себе, как Яцек приотворяет дверь, крадется на цыпочках, пожирая нескромным взором спящую, и до того увлекается этим созерцанием, что даже забывает клетку с синицами, — представить все это отвратительно. Вообразив, как Яцек, потеряв голову, лезет к ней под одеяло, она так передернулась, что, враз поняв все ее мысли, горбун внезапно побелел, словно не только от лица, но и из всего тела его отхлынула кровь.

— Брезгуете? — проскрипел он. — Брезгуете мною, да?

— Что это ты, Яцек? — прищурилась Юлия. — Не забывайся, знаешь ли!

— А ведь вы в моем доме, панна Юлька, — вкрадчиво сказал Яцек. — Пользуетесь моим гостеприимством, однако же…

— Дом вовсе не твой! — перебила Юлия. — Дом Богуславы! И купил его, между прочим, для Богуславы, а не для тебя, мой отец!

— Ваш отец… — голос Яцека был как скрежет зубовный. — Ваш отец, будь он проклят! Жалею, что ушел он от рук моих! Я бы ему горло-то перервал! Всего бы разорвал! Потихоньку, по жилочке… Чтоб кровью да криком изошел, как я исходил, когда он меня железным аршином охаживал! С тех пор-то я в чудище превратился, в горбуна, коим панна Юлька так брезгует!

Юлия шевельнула губами, но заговорить смогла не сразу. Ненависть Яцека сразила ее — особенно тем, что была такой застарелой, такой неумирающей! Первой мыслью было робко напомнить ему, что, возможно, не порка — причина его горба: он ведь всегда был редкостно уродлив, рахитичен, большеголов и кривоног, — но тут же ярость опалила ей лицо. Он хотел мстить ее отцу! Мечтал о муках ее отца! Ах ты, падаль! Нет, надо бежать отсюда немедленно! Дом старой Богуславы перестал быть надежным убежищем — поскорее бы покинуть его, поскорее! А куда идти? Ну не может ведь быть, чтобы эта вакханалия продолжалась до бесконечности! Надо думать, войска стоят не далее чем в десяти-двадцати верстах, так что, если бы купить лошадь… У нее, по счастью, были с собой немалые деньги…

Она сунула руку в карман и с изумлением обнаружила, что он пуст. Неужто выронила кошелек в кухне, когда чистила платье? И тут же кривая улыбка Яцека подсказала ответ. Он, значит, не только пялился куда не следует. Он еще и обобрал ее! Ах, мерзость, мерзость! Ладно, черт с ним! Лучше пешком идти, только бы подальше отсюда!

Юлия схватила салоп, небрежно брошенный в кресло, и ринулась к двери, но Яцек проворно заступил ей путь:

— Куда это вы направляетесь, панна Юлька? Неужто решились покинуть меня?

— Не твое дело! — фыркнула Юлия, примеряясь, как бы половчее обойти его.

— Да как же не мое? — пожал плечами Яцек, и горб его жутко вздыбился. — Ведь я поляк, мы в Польском королевстве, значит…

— Ты в Российской империи! — заносчиво перебила Юлия. — Угомонись! Не сегодня-завтра наши вернутся в Варшаву, так что…

— Так что угомониться придется вам, ибо русские отползают на восток, будто побитый медведь! Власть в руках Административного совета королевства, отныне Польша опять для поляков, ясновельможная панна! Теперь мы здесь хозяева! А вы — моя постоялица, вы у меня на квартире стоите. А за постой платить надобно!

— Ты же взял деньги, чего ж тебе еще? — глумливо напомнила Юлия.

Яцек неловко затоптался на месте, и Юлия ринулась было мимо него, да не рассчитала, какие длинные у горбуна руки, не руки, а оглобли! И этими своими оглоблями он перехватил ее на бегу, стиснул, повлек к себе, бормоча:

— Деньги? Что деньги! Твой отец дом купил, а ты мне за него заплатишь!

Ошеломленная этой нелепицей, Юлия на мгновение замерла, и Яцек притиснул ее к себе так, что губы его впились ей в шею, а в бедра вжалось что-то твердое и болезнетворное, и она с криком отшатнулась.

Яцек выпустил ее, но при этом толкнул так, что она повалилась на кровать и не сразу смогла подняться.

— Лежи! — крикнул Яцек, удерживая ее одной рукой, а другой расстегивая штаны и извлекая на свет Божий нечто столь несообразное, что Юлия уставилась на это расширенными глазами.

Ей было с чем сравнивать! Позапрошлой ночью размеры этого знака мужского достоинства Зигмунта показались ей восхитительными и весьма немалыми. Но то была детская игрушка по сравнению с тем, что выставил на обозрение горбун, и Юлия с невольным любопытством подумала, как же он не спотыкался и не ходил вовсе враскоряку, ежели между ног у него жило этакое чудище?!