Елена Арсеньева

Карта любви

Уйми бездумное роптанье

И обреки все сердце вновь

На безграничное страданье,

На бесконечную любовь!

Каролина Павлова

1

ОБМАНУТЫЙ ЖЕНИХ

…Ночник не горел, и пока глаза привыкали к темноте, Юлии пришлось постоять у двери, вдыхая запах табака и пыли, и хорошей перчаточной кожи, и чего-то особенного — словом, запах мужчины. Чужого мужчины!

Она по-прежнему ничего не видела. Все небо за окном затянуто тучами, ветер ярится, а здесь так тепло, так тихо… так томно!

Очертания кровати выступили из тьмы, и Юлия торопливыми, невесомыми шажками добралась до нее, постояла мгновение, глубоко вздохнув, и осторожно, чуть дыша, присела, а потом прилегла с самого краешка. У нее было такое ощущение, будто бросилась она в эту роковую постель как в омут.

Ну ничего! Самое главное сделано! Самое страшное позади! И теперь можно не мучиться сомнениями, как вчера, как всю дорогу до станции: «Может быть, сегодня. Может быть, уже этой ночью…»

* * *

«Может быть, сегодня! Может быть, уже этой ночью мы станем любовниками. Нет, мужем и женой!»

Конь устало взбрыкнул; Юлия натянула поводья, чувствуя, что краснеет: а вдруг скакун почуял ее горячечные мысли?

Подбежал работник: «Милости проше, добрый пан, ясная пани!» — подхватил лошадей под уздцы, сунулся было поддержать стремя, но Адам оказался проворнее и уже соскочил с седла, ревниво оттолкнул работника, принял Юлию на руки и медленно, неохотно опустил на землю, крепко прижимая к себе и скользя губами от виска к шее. И снова эти мысли, от которых перехватывает дыхание и слабнут ноги: «Сегодня ночью!» Юлия видела, как бьется синяя жилка на его горле, и не сомневалась, что он думает о том же!

Работник пялился на них с любопытством.

— Н-но, холоп!.. — Адам, очнувшись, брезгливо отстранил его с пути рукоятью хлыста и, подхватив Юлию под локоток, повел в дом.

Несколько мохнатых шавок с лаем бросились из-под крыльца, и Юлия тихонько засмеялась: уж больно старательно выслуживались собачонки перед сухоньким человечком в старом кунтуше [1] и форменной фуражке, напяленной явно впопыхах, и хотя начальник станции силился принять достойно-грозный вид, сразу было ясно, что натура у него добрейшая.

— Лошадей! — скомандовал Адам. — Но прежде ужин!

«Значит, поедем дальше! — разочарованно вздохнула Юлия. — Ну что ж, это самое разумное. Ведь почти ночь на дворе! Господи, я так устала! И вообще…» Она прикусила губу, изо всех сил стараясь держаться небрежно и не выказать, до чего она обиделась на Адама, который, оказывается, хочет ее меньше, чем она его. А следовало бы наоборот!

Тем временем начальник станции что-то отвечал, всплескивая руками, но из-за лая проклятых шавок трудно было хоть что-нибудь разобрать.

— Тють, скаженные! — вдруг заорал он могучим басом, неожиданным для его сложения, и трижды топнул в крыльцо. Шавки, сочтя, очевидно, свою службу выполненной и вполне одобренной, немедленно убрались туда же, откуда взялись, а начальник станции повторил и слова свои, и жест, и мимику крайнего отчаяния:

— Лошадей?! Какие лошади?! Две клячи на дворе, да хоть бы их и не было вовсе! Что с них проку?! Ни под седло, ни в упряжку! Что сегодня с вельможными панами поделалось? Все так и гонят в Варшаву!

— Мы едем из Варшавы, — подала голос Юлия, однако это дела не поправило: начальник станции вновь всплеснул руками:

— Пшепрашан бардзо [2], ничего не могу поделать, даже заради чудесных очей ясной пани! Однако же проше пана, пани не гневаться и не печалиться. В доме моем они отыщут уютный ночлег, а к утру кони вполне отдохнут и смогут вновь нести на себе таких прелестных седоков!

Юлия не могла не улыбнуться этим цветистым речам. Вдобавок она вовсе не была огорчена тем, что предстоит заночевать здесь. Итак, ночь с 16 на 17 ноября 1830 года навсегда сохранится в ее памяти! Сколько раз, пока они ехали рядом с Адамом — так близко, что лошади их чуть не терлись боками, — Юлия делала вид, что засматривается, как сияет Божий мир под чистым небом, радуясь последним погожим денькам, как солнце прячется за речку, как заря румянит облака, а сама думала, как поведет себя, если вдруг Адам возле какого-нибудь уединенного стожка остановится, снимет ее с седла, опрокинет в душистое сено… Она и хотела, и боялась этого. Ну вот, время пришло! Конечно, здесь, на станции, в простынях, перинах и подушках, все будет не так романтично, как в душистом, шуршащем сене, однако что ж, такова судьба!

Она вздохнула обреченно-счастливо — и не поверила своим ушам, услыхав, что Адам требует для них две комнаты. Кровь бросилась ей в лицо. Две?! И тут же Юлия мысленно пристыдила себя: разумеется, она все время забывает, как благороден Адам. Несомненно, он желает Юлию так же, как и она его, однако пока они не повенчаны, пока не стали по закону мужем и женой… Ах, как это правильно! Как благоразумно! Как пристойно! И как скучно! А разве не от этой самой скучной благопристойности очертя голову бежала она из родительского дома?! И вот… Слезы навернулись на глаза, но тут же новая догадка мгновенно высушила их: да ведь Адам просто не хочет компрометировать ее перед этим забавным старичком! А вдруг тот приметил, что на ее плотно обтянутом перчаткою пальце нет необходимой выпуклости, указывающей на обручальное кольцо, и называет ее «пани», а не «панна» только из деликатности? Эти две комнаты заказаны Адамом лишь для отвода глаз, ну а ночью, несомненно… О, несомненно!

Юлия ободрилась, перестала хмуриться и с выражением приличествующей скромности на лице вошла в дверь, почтительно отворенную для нее начальником станции.


Она очутилась в просторной комнате, ничем не отличающейся от всех других почтовых станций, на которых приходилось ей бывать. Гитара на стене — развлечение начальниковой дочки, жены или приберегаемая для забавы господ проезжающих, — перекрещенная со старопольским орудием славы — карабелею [3]; на окнах — нарядные розовые фуксии, похожие на куколок в кокетливых юбочках; в рамках под стеклом — гравированные портреты великих шляхтичей, среди которых непременная принадлежность всякого польского дома — изображение великого гетмана Яна Собесского, по прозванью Savitar [4], Речи Посполитой, чье имя в веках наводило страх на неприятелей. Тут же висела книжная полка, а на ней, аккуратной стопочкой, — газетные листы Дмушевского, примерного летописца каждого дня и каждого события Варшавы, — «дела веков, дела минуты». В затемненном уголочке висел еще какой-то портрет, и Юлии понадобилось изрядно приглядеться, чтобы его разглядеть. К своему немалому изумлению, она увидела изображение Наполеона I и приподняла брови. Не больно-то это прилично: подданным Российской империи иметь на видном месте первого российского супостата! Впрочем, Юлия отлично знала о слепой преданности поляков Корсиканцу, обещавшему возродить Великую Польшу, а вместо этого ввергнувшего ее в новые распри с могущественной Россией. Во многих домах годами хранились такие портреты, сделавшись уже более предметом украшения, обстановки, нежели культа, а потому на них сурово реагировали только старые служаки, еще не забывшие горячих схваток с французской армией, вроде… Нет, об этом лучше и не задумываться!

— Чего изволите откушать? — захлопотал начальник станции. — Цыплята, раки, спаржа?

— Да! — воскликнула Юлия, вмиг забыв обо всем и чувствуя только, как ужасно проголодалась. — Цыплята, раки, спаржа — и скорее, скорее!

Хозяин позволил себе понимающе усмехнуться.

— Юзефа, подавай на стол! Аннуся, помоги ясновельможной пани!

Явилась чернобровая дородная хозяйка, бывшая чуть ли не вдвое выше супруга, присела в поклоне и принялась с проворством фокусника метать на стол кринки, блюда, тарелки, от которых шел дразнящий аромат вкусной, горячей еды. Прибежала молоденькая девушка, верно, дочь хозяина; сделала хорошенький книксен и с благоговением приняла у Юлии салоп на черно-бурой седой лисице, покрытой серым атласом. Юлия заметила, что девушка на миг зарылась в душистый мех, а когда подняла закрасневшееся личико, в ее голубых глазах сверкнула откровенная зависть.

Какое-то мгновение панны мерили друг друга взглядами. Обе они были высоки, стройны, светловолосы, свежи и румяны, только чуть раскосые, приподнятые к вискам глаза Юлии имели грозный серый оттенок, а большие, по-детски круглые глаза Аннуси отсвечивали голубизной незабудок. И еще скуластое лицо Юлии имело черты тонкие и четкие, а личико Аннуси не утратило девчоночьей припухлости щек.

Хозяйка наконец заметила, как беззастенчиво дочь разглядывает высокородную гостью, и возмущенно дернула Аннусю за юбку:

— Ну, чего стала, гультайка [5]?!

Дивчинка унеслась как вихрь, и Адам, с явным интересом наблюдавший за безмолвным поединком, повел Юлию к столу.

Они сели — и Аннуся вмиг была забыта. Осталось лишь восторженное созерцание и блаженное осязание отлично поджаренных, золотистых цыплят, с выступившими на их крылышках капельками жира, в обрамлении зеленых палочек чудесной спаржи. Было что-то невыносимо возбуждающее в том, как Адам с Юлией сидели на разных концах стола и ели, не сводя глаз друг с друга, враз беря то по палочке спаржи, то по белому, сладковато-солененькому кусочку раковой шейки; было что-то почти любовное в совместном движении их губ, языков, дразняще облизывающих губы… А когда Юлия взяла изрядную, толстую цыплячью ножку и поднесла ко рту, ее вдруг посетило неприличное воспоминание о том, как одна девочка у них в институте благородных девиц говорила другой девочке, а та — третьей… и в конце концов дошло до Юлии, что, когда мужчина и дама ложатся в постель, некоторые особы ласкают своих любовников особенным, изощренным, диковинным способом, целуя ту часть их тела, о существовании которой воспитанные девицы не должны были даже подозревать. И сейчас ей представилось, как она позволит себе с Адамом все-все, даже самые опасные ласки, только бы их страсть не знала предела!