Пару раз мы виделись на литературных вечерах, чаще переписывались и перезванивались, но первая наша продолжительная встреча произошла после того, как она ушла от мужа.

Она как раз готовилась к записи на фирме «Бардик». Это была престижная фирма, и Джинни много лет добивалась возможности записать на ней собственную пластинку, как в свое время это сделали Йитс, Дилан Томас и Оден.

— Я буду вторым пока еще живым поэтом, который запишется у них, — радостно сообщила она, когда мы встретились с ней в гостинице «Алгонквин». Но она недолго оставалась в живых. Когда пластинка вышла, ее уже не было с нами.

В день записи она была как на иголках. Она страшно похудела после развода с мужем, с которым прожила двадцать пять лет. Дети ее были далеко — учились в колледже. И буквально накануне ее бросил любовник, красивый женатый мужчина из породы тех мятежных, но быстро остывающих поэтов, которые влюбляются в известных поэтесс, клянутся им в вечной любви, а потом возвращаются домой, к своей жене, собаке, недвижимости. Безвольный. Слабохарактерный.


— Какие же слабоки эти современные мужчины, — сказала Джинни. — Но разве можно их осуждать? Я и сама нередко испытываю страх, — и ее смех рассыпался, словно мелкие камешки, ударившиеся в оконное стекло.

Она была охвачена каким-то истерическим весельем. Она пила «Столичную» со льдом и лимонным соком, то кидаясь искать залетавшие под кровать листы со стихами, то наполняя стаканы, то отвечая на телефонные звонки, и казалось, что в комнате мы не одни, что в ней буквально толпы народа. Время от времени ее огромные голубые глаза останавливались на мне, и она говорила:

— Извини, пожалуйста, извини меня за то, что я сегодня такая безумная, — но потом вновь начинала свое беспорядочное кружение.

Только зря она извинялась: я все равно любила ее. Такая доверчивость, такая беззащитность была в этих огромных глазах, что ей можно было простить все. Кроме того, я на себе испытала то чувство растерянности и безотчетного страха, которое просыпается, едва успеваешь попасть в гостиничный номер. Мне так хотелось обнять ее, приласкать, утешить, сказать ей, что все будет хорошо. Наша встреча происходила незадолго до того, как Беннет рассказал мне о своей измене, и, переживая вместе с Джинни трагедию ее семейной жизни, я подсознательно проецировала это на себя. Я хотела защитить ее ради себя самой, чтобы самой почувствовать себя в безопасности.

— Я ничего не вижу, — вдруг заявила она, глядя в одну из своих первых книг. — Буквы расплываются перед глазами! Ты только представь себе: столько лет я добивалась этой записи, этой пластинки, этой жалкой подачки «Бардика», а теперь ничего не вижу! Как Гомер! Вот она, успехобоязнь! Все мои аналитики были убеждены, что у меня комплекс неудачника.

Ее голос звучал глухо, но резко. Это был голос сибиллы, голос дельфийского оракула. Те жевали лавровый лист, она пила «Столичную», что, в сущности, одно и то же. Чтобы воздействовать на подсознание.

— Знаешь, что мне нужно? — спросила она.

— Что?

— Увеличительное стекло. Как ты думаешь, здесь можно найти увеличительное стекло?

Было уже десять часов вечера, все закрыто. Я предложила выйти поискать дежурную аптеку, но она меня не пустила, а вместо этого позвонила и вызвала посыльного.

Пришел ясноглазый ирландец, на вид лет восемнадцати, с курчавыми волосами и сильным акцентом. И тут она начала беспардонно заигрывать с ним. Не согласится ли он сходить в дежурную аптеку и купить для нас увеличительное стекло, но только хорошее, большое, а не какую-нибудь там пластмассовую дрянь? И все в таком духе, будто это увеличительное стекло было только предлогом, а на самом деле она имела в виду нечто совсем иное. Он сразу подхватил игру, принял ее тон. В конце концов, он был ирландец и, судя по всему, любил поговорить. По блеску глаз в нем угадывался поэт, эдакий плейбой западного мира, всегда на первых ролях.

— Большое, основательное, — я вас правильно понял?

— Да, — отвечала Джинни со смехом, подразумевая стекло и в то же время кое-что другое, понимая прозрачность намека и притворяясь, будто не понимает, едва удерживаясь в рамках приличий, в восторге от своей мнимой гомеровской слепоты (ему она вовсе не казалась слепой), безмерно упиваясь собой и моментом.

— Я буду счастлив оказать вам такую услугу, мэм, но чуть позже, потому что сейчас я на службе и не могу отлучиться, — акцент усилился, намекая на чаевые.

— Ты правда обещаешь зайти попозже? — Джинни явно хотела его совратить.

— Я обещаю, — сказал мальчик, ирландец до мозга костей.

Я почувствовала, что попала в искривление времени и отброшена назад, в те времена, когда «Алгонквин» едва был открыт. И в Нью-Йорке еще не поселились ирландцы. Как будто все происходит в кино, где угодно, только не в реальной жизни. Джинни обладала удивительной способностью заставить человека почувствовать себя в другом измерении, как будто ты попал в какую-то легендарную эпоху, эпоху мифов, поэтов и хтонических божеств.

Ирландец поклонился и ушел, пообещав зайти позже — «с отличным, большим увеличительным стеклом».

Джинни заставила его повторить обещание шесть раз, сообщив ему, что она поэтесса и что ей нужно прочитать свои стихи; она хлопала глазами, безбожно кокетничала и цитировала собственные поэтические строки, пока, наконец, не уложила бедного парня на обе лопатки.

Когда он ушел, в нее снова вселился бес. Он обязательно забудет. Она не сможет прочесть ни слова. Она упустит такую драгоценную возможность записаться на пластинку. Она конченый человек. Пропала ее надежда попасть в «Бардик Рекордс».

— Как это мне не пришло в голову позвонить портье? — оживленно сказала я. — Безусловно, в гостинице должно быть увеличительное стекло.

— О! Ты столь же мудра, сколь прекрасна, — не так ли, Изадора? А? Драгоценная ты моя! — Она как-то по-дурацки долго и аффектированно благодарила меня за это вполне естественное и очевидное предложение.

Очень довольная собой, я села к телефону и позвонила портье. От водки я вконец опьянела, поэтому в голосе моем звучала какая-то пьяная напористость.

— «Алгонквин», — с пафосом начала я, — известен своей дружеской симпатией к поэтам. И вот здесь у вас живет одна очень известная поэтесса, лауреат Пулицеровской премии, и…

— Скажи, Нобелевский лауреат, — подсказывала мне Джинни своим грубоватым голосом, — все равно они не поймут.

— Лауреат Нобелевской премии, — продолжала я, — ставшая легендой при жизни.

Джинни засмеялась своим необыкновенным гортанным смехом.

— И мы хотели бы узнать, нет ли у вас случайно увеличительного стекла: она, видите ли, не может найти очки, а ей сейчас выступать с чтением стихов… Да? Есть? Вы бы не могли прислать их нам наверх? Огромное вам спасибо… Номер шестьсот четырнадцать. Да. Большое спасибо. Спасибо вам большое.

Джинни была в восторге; она кружила по комнате в обнимку со своей получившей Пулицеровскую премию третьей книгой стихов, которая называлась «День дурака» (с эпиграфом: «Да, требуется огромное мужество, чтобы быть дураком»).

Прибыло одно увеличительное стекло, за ним последовало второе — которое принес ирландец, — мы все вместе выпили, а назавтра Джинни с успехом прочитала для «Бардика» свои стихи. И вот теперь появившаяся в продаже пластинка — это единственное, что осталось от нее.


Через пару дней после этого случая я пригласила Джинни на вечеринку, на которую она велела пригласить столько «симпатичных одиноких мужчин», сколько мне удастся отыскать.

Все вышло довольно весело, хотя и было подготовлено наспех: на следующий день я уезжала в Чикаго, на тот самый роковой для меня съезд книготорговцев. На вечеринках мы с Беннетом неплохо ладим между собой: гости заполняют вакуум, существующий между нами в другие дни. Еду заказали в китайском ресторане; были разные сорта сыра, много всяких вин. Присутствовала в основном литературная публика — пожалуй, лишь за исключением Холли, которая тогда впервые познакомилась с Джинни и пришла от нее в полный восторг, — но тот единственный «симпатичный одинокий мужчина», которого мне удалось отыскать, уехал один, не удосужившись пригласить Джинни с собой. Нельзя сказать, что она была некрасива. Дело, скорее, в том, что она постоянно находилась на грани нервного срыва и это слишком бросалось в глаза. А поскольку этот парень и сам был слегка не в себе, то ему, конечно, не хотелось связываться с женщиной, над которой тяготел такой груз забот и проблем. Пожалуй, впервые в жизни он проявил подобную разборчивость: обе его бывшие жены были психопатками и алкоголичками.

Я никогда не видела Джинни такой, как в тот вечер. Она была, если можно так выразиться, раскалена добела. Сидя посреди комнаты на стуле (в то время как все мы расположились в креслах), она с легкостью и изяществом парировала вопросы, которые градом сыпались на нее из уст восхищенных и влюбленных поклонников.

Все приглашенные были страстными почитателями ее таланта и хотели побольше узнать о ее работе, жизни и творчестве. Она проявила большое терпение по отношению к ним. И ко мне. Рано утром я должна была уезжать и страшно волновалась, как пройдет полет, как я буду выглядеть, смогу ли противостоять одиночеству гостиничного номера, встретившись с ним лицом к лицу. Вообще-то я обладаю удивительной способностью держаться абсолютно спокойно на публике, перед телекамерой, перед журналистами. Страдания и муки приходят позднее — в гостинице, в самолете. Я пытаюсь убедить друзей, что в глубине души обмираю от страха, но никто не верит мне, потому что внешне я всегда кажусь жизнерадостной и веселой.

И потом еще вопрос секса. Меня очень беспокоило отношение ко мне читающей публики, поэтому поддержка и совет Джинни мне были крайне необходимы. В наши дни все так помешаны на сексе, что поэтический сборник, в котором секс выступает как художественная метафора, часто воспринимается как откровения бывшей проститутки. Именно это волновало меня больше всего, и Джинни прекрасно знала об этом. Как реагировать мне на подобные обвинения, где та граница, которая разделяет естественные проявления человеческой природы и половую распущенность, где искренность и открытость перерастают в желание пощекотать нервы и посмаковать разного рода пикантные подробности? Я ждала ответов от Джинни.