— Больше ничего не хотите добавить, ваше высочество?

Я откидываюсь на подушку и размышляю.

— Напиши, чтобы не волновался. Его сына мы вернем, даже если для этого понадобится уничтожить Австрию.

Глава 36. Антуан Моро

«Bondye Bon» — гаитянская пословица, в переводе означающая: «Бог милосерден».

Гаити


Прежде всего я вижу отсвет от жилья. Корабль входит в гавань Порт-о-Пренса, и я слежу, как над спящим городом занимается рассвет. Тринадцать лет и сорок семь дней — и вот я снова дома.

Капитан кричит, что корабль пришвартован, но я задерживаюсь возле трапа и смотрю, как над лесистыми холмами поднимается солнце, и, когда его лучи касаются дальнего края залива, беру свой кожаный саквояж и схожу на берег.

Все вокруг и знакомое, и чужое одновременно. Я узнаю запах костров на берегу и аромат запекающейся рыбы — не знаю, луциан это или горбыль. Даже густой туман выглядит как старый приятель. Какой-то извозчик по моей одежде догадывается, что мне понадобится повозка, и я оплачиваю дорогу до дома Моро.

— Прошу меня извинить, месье. — Он говорит со мной по-французски, это язык нашей страны, хоть она и избавилась от тирании. — Такого адреса я не знаю.

— Это была ферма, — говорю я, — сразу за городом. Фермер белый, хозяйка чернокожая…

Он чешет в затылке.

— Таких до войны много было… Теперь никого из них нет, — с сожалением констатирует он. — А вы с какой целью приехали? — Он оглядывает мой костюм и смеется. — На этом острове таких гаитян, как вы, немного.

— Я долго отсутствовал. Вот, теперь рассчитываю вернуться на фамильную ферму.

У извозчика на лице глубокое сочувствие.

— Надеюсь, вы понимаете, что в живых вряд ли кого застанете.

Я опускаю голову.

— Понимаю.

Он кивает.

— Дом, может, и сохранился, но кроме него, скорее всего, ничего не осталось.

Я забираюсь в повозку и смотрю, как просыпается город Порт-о-Пренс. Его почти сровняли с землей, и следы разрушения на каждом шагу. Но город постепенно отстраивается. На каждый сожженный дом приходится новенькая лавка. Улицы, разбитые во время войны, заново вымощены.

Мы проезжаем церковь, куда отец водил меня в школу, и здание суда, где маме была дарована свобода. Потом останавливаемся перед домом с белой табличкой на фасаде, и я высовываюсь в окно:

— Да вот же он!

Я расплачиваюсь со стариком и смахиваю слезы.

— Плакать не стыдно, — говорит он мне. — Если уж по умершим не плакать…

Все до единого дома на улице стоят заброшенными. На месте ферм — бурьян и поваленные деревья.

Я ступаю на крыльцо, где отец учил меня резьбе по дереву и коже, и прохожу в дом, семнадцать лет служивший мне приютом. Из мебели ничего не осталось — все разграблено французами либо обнищавшими гаитянами.

— Ау! — кричу я, но ответа нет. Даже крысы хранят молчание.

Я стою в дверях отцовской гостиной и не верю своим глазам. За тринадцать лет моего отсутствия комната словно уменьшилась в размерах. То, что раньше казалось большими хоромами, на самом деле — скромная комнатка, оклеенная бумажными обоями.

Я поворачиваюсь и иду к бывшей своей комнате. А кровать-то еще стоит! Не кровать, а скорее — койка: веревки, натянутые на старый деревянный каркас. И шкаф мой тоже уцелел. Мы с отцом его выстругали, когда мне было одиннадцать лет. Я подхожу к шкафу и открываю дверцы — там, как какой-нибудь древнеегипетский раритет, лежит женская расческа. Я достаю ее и держу в руке, и она такая же гладкая и холодная, как женщина, которой она принадлежала.

Я пробую угадать, где она сейчас и чем занимается.

Сажусь на кровать и вспоминаю слова капитана нашего корабля. «Император одержал победу в сражении при Линьи. Теперь этого человека может остановить только Господь и Его ангелы». Но я в этом не уверен. Любовь может сподвигнуть мужчину на немалые подвиги. А у Марии-Луизы есть те, кто ее очень любит. Ее отец так просто не сдастся. Не говоря уже о графе Нейпперге, о котором я тоже наслышан.

Однажды императрица Мария-Луиза спросила, верю ли я в призраков. «Трудно верить в то, чего никогда не видел», — ответил я. Но может быть, на то они и призраки, чтобы оставаться невидимыми. Может, их присутствие достаточно только ощущать?

Я выхожу из дома через задние двери и оказываюсь на краю пустого поля. Сухой бурьян в мягком свете утра кажется золотым, пальмы ласково колышутся на свежем утреннем ветру. Таких богатств не сыщешь во всех царствах, что завоевал Бонапарт.

Глава 37. Мария-Люция

«Бессмертия не существует. Есть только память, которая остается в умах людей».

Наполеон

Дворец Шенбрунн, Австрия


— Я никуда не поеду.

— Надо, ваше величество.

— Кто приказал? — спрашиваю я.

Меттерних взбешен, но ему больше никогда не удастся контролировать мои поступки. Я оглядываю зал Госсовета, заполненный знакомыми с детства лицами, и ни один из присутствующих не осмеливается мне перечить.

Я поворачиваюсь к Меттерниху.

— Допустим, в свое время вы, в угоду собственным интересам, убедили Наполеона, что я как никто подхожу на роль его невесты, — говорю я. — Допустим, после моего отъезда вы стали регентом при моем брате. Но распоряжаться моей судьбой вам больше не удастся! У меня есть сын, и мой долг держать его там, где, на мой взгляд, он будет в наибольшей безопасности.

Князь багровеет от негодования.

— И каковы же были мои интересы, на которые вы столь недвусмысленно намекаете, ваше величество?

— Уверена, об этом нам сможет поведать ваш банкир. Бонапарту во что бы то ни стало нужна была невеста королевских кровей, а вы оказались так любезны, что предоставили ему нужную кандидатуру.

Я смакую произведенный эффект, выдерживая паузу. Потом поднимаюсь из-за стола, и мужчины вскакивают следом.

— Если британцы проиграют сражение, — говорю я, — тогда я уеду из Вены. Но до тех пор я остаюсь в Шенбрунне.

Под гробовое молчание я покидаю Совет и иду в сад на поиски Марии, гуляющей с Зиги и Францем.

— Что случилось? — тревожится она, вглядываясь в мое лицо.

Я опускаюсь рядом с ней на берегу маленького прудика, смотрю на сына и на плавающих уток.

— Меттерних хочет, чтобы мы бежали из Вены, — тихо отвечаю я. — Он считает, эта битва — поворотный момент.

— А где будет сражение?

— В Нидерландах, при Ватерлоо. Князь говорит, в нем может решиться судьба нашей империи. Двести тысяч войск!


Я не сплю. Хожу из угла в угол, думаю об Адаме, который где-то на юге, и об отце, который на севере. Но в субботу, накануне сражения, никаких известий не поступает, несмотря на все мои молитвы. Новости приходят в Австрию только по прошествии пяти дней.

А потом приезжает он.

Я открываю дверь и вижу Адама, на нем красный с золотом мундир австрийской армии. В первые мгновения я из страха не задаю никаких вопросов. Потом он широко улыбается, а я пускаюсь в слезы. Он заключает меня в объятия, и с меня спадает груз всех этих шести лет. Мне больше не придется бояться его… И он никогда не отберет у меня Франца…

— Ватерлоо он проиграл, — сообщает Адам. — И его до конца дней отправляют в ссылку на остров Святой Елены.

Я закрываю глаза и выдыхаю.

— А что будет с Францией?

— Реставрация власти Бурбонов.

Значит, это правда. Мир больше не увидит Бонапарта у власти.

Я веду Адама в комнату, мы встаем у окна и смотрим на озеро. Когда-нибудь я запечатлею этот момент на полотне. И назову картину — «Освобождение».

Эпилог

Мария-Луиза, герцогиня Пармская

Парма

Май 1821 года


По походке посыльного, шагающего через поле, я понимаю, что сообщение экстренное. На лице его этого не отражается — еще по-детски мягкое, оно лишено какого-либо беспокойства. И дело даже не в том, как он шагает — походка у него уверенная, глаза смотрят прямо перед собой. Но то, как он держит это письмо… так, словно его содержание жжет руку, и ему нестерпимо само прикосновение к этой бумаге.

Он проходит через вересковое поле, и я любуюсь игрой солнца в его волосах, придающей бронзовый оттенок кончикам темных кудрей. Подойдя к моему мольберту, он не знает, к кому обращаться. К отцу двух моих младших детей графу Нейппергу, качающему на коленях сына и дочку, пока я рисую, или ко мне, герцогине Пармской.

Он переводит взгляд с одного на другого, потом решает, что записка все же адресована скорее мне.

— От его императорского величества, императора Франца.

Я смотрю на Адама, но муж хмурится. Здоровье у отца отменное, и нет оснований опасаться политической нестабильности в Австрии. Я вскрываю печать и пробегаю глазами послание.

— Свершилось, — шепчу я.

Я подхожу туда, где на расстеленном на траве одеяле сидят Адам с детьми, и показываю письмо.

Ему хватает одной строчки. Он опускает на землю наших малышей — им два и четыре годика — и оставляет их рядом с Зиги. Затем поднимается, подходит ко мне и сжимает руку.

— Шесть лет!

— Ваше величество, отвечать будете? — спрашивает посыльный.

Я качаю головой.

— Нет. Не сейчас.

Я сижу за мольбертом и пытаюсь осмыслить случившееся. Наполеон мертв. Никогда больше не буду я ночью рядом с Адамом просыпаться от страха, что Бонапарты придут мстить нашей семье. Из месяца в месяц, из года в год нашу жизнь омрачала тень Наполеона, словно нависающая над нами из-за моря. Теперь он больше не мой муж.