Едва я отворил, как меня схватили трое людей, в которых я узнал лакеев моего отца. Они не позволили себе никакого насилия; но пока двое держали меня за руки, третий обыскал мои карманы и вынул небольшой ножик, единственное оружие, которое было у меня. Они попросили извинения, что принуждены были непочтительно обойтись со мною; понятно, они объяснили, что действуют по приказанию моего отца, и добавил, что старший брат ждет меня на улице в карете. Я был так взволнован, что дозволил свести себя вниз, без, сопротивлении и не говоря ни слова. Брат действительно ждал меня. Меня посадили в карету подле него; кучеру уже было отдало приказание, и он быстро повез нас в Сен-Дега. Брага нежно обнял меня, но не сказал ни слова; таким образом у меня оказался необходимый досуг и я мог мечтать о моем несчастии.

Сначала для меня все было непонятно, и я не видел возможности сделать какое-либо предположение. Меня жестоко предали; но кто же? Раньше всех я подумал на Тибергия.

– Изменник! – говорил я, – если мои подозрения оправдаются, то тебе больше не жить.

Однако я подумал, что ему неизвестно мое местожительство, а, стало быть, от него нельзя было и узнать о нем. Мое сердце не смело прегрешить, возводя обвинение на Манон. Та необычайная печаль, что, как я видел, подавляла ее, ее слезы, нежный поцелуй, которым она, уходя, подарила меня, – казались мне загадкой; но я сознавал, что готов объяснить все это предчувствием общего нашего несчастия; и в то время, как я приходил в отчаяние от разлучившей нас случайности, я был настолько доверчив, что воображал, будто она еще больше моего достойна жалости.

Результатом моих рассуждений было то, что я убедил себя, что кто-нибудь из знакомых увидел меня в Париже на улице и известил о том, моего отца. Эта мысль меня утешила. Я был уверен, что отделаюсь от всего упреками или дурным приемом, которые мне придется вытерпеть от родительской власти. Я решил перенести их терпеливо и обещать все, чего бы от меня ни потребовали, дабы облегчить себе возможность как можно скорее воротиться в Париж и возвратить жизнь и радость милой моей Манон.

Мы скоро доехали до Сен-Дена. Брат, удивленный моим молчанием, вообразим, что оно причинено страхом; она стал утешать меня, уверяя, что мне нечего бояться строгости отца, если я только расположен возвратиться на путь долга и заслужить любовь, которую питает ко мине отец, Мы починали в Осп-Дени, при чем брат, из, предосторожности приказал трем лакеям лечь в моей комнате.

Мне было особенно горько то, что мы ночевали в той самой гостинице, где я останавливался с Манон, но дороге из Амьена в Париж. Хозяин и прислуга тотчас же узнали меня и в то же время догадались, в чем дело. Я слышал, как хозяин говорил:

– Э! да это тот самый красивый господин, что проезжал шесть недель тому с хорошенькой барышней, которую он так сильно любил. Какая она была красавица! Бедные детки, как они ласкались друг к другу! Ей-Богу, жаль, что их разлучили.

Я притворился, что ничего не слышу, и старался по возможности не повадиться на глаза.

У брата в Сен-Дени была двухместная коляска, в которой мы отправились ранним утром, и на следующий день вечером пришли домой. Он повидался раньше меня с отцом, чтоб сказать несколько слов в мою пользу, объяснив ему, с какой кротостью я дозволил увезти себя; таким образом я был принят не так сурово, как ожидал. Он удовольствовался тем, что сделал мне несколько общих упреков за то, что я отлучился без его позволения. Что касается моей любовницы, то он заметил, что, связываясь с неизвестной особой, я вполне заслужил то, что со мной случилось; что он был лучшего мнения о моей предусмотрительности; но что он надеется, что я поумнею после этого приключеньица. Я понял эту речь в том смысле, который согласовался с моими мыслями. Я поблагодарил отца за доброту, с которой он прощает меня, и обещал ему вести себя более послушно и порядочно. В глубине сердца я торжествовал; ибо, судя по тому, как устраивалось дело, я не сомневался, что буду в состоянии тихонько уйти из дому в ту же ночь.

Сели ужинать; смеялись над моей амьенской победой и моим бегством с такой верной любовницей. Я добродушно переносил насмешки. Я даже был рад, что мне дозволено было говорить о том, что постоянно занимало мои мысли. Но несколько слов, сказанных вскользь отцом, заставили меня слушать самым внимательном образом. Он говорил о коварстве г. де-Б. и о корыстной услуге, которую он оказал ему. Я был изумлен, услышав, что он произносит это имя, и покорно просил объяснить мне все. Он обратился к моему брату с вопросом, разве он не рассказал мне всей истории. Брат отвечал, что всю дорогу я был так спокоен, что он не считал нужным прибегать к этому средству чтоб исцелить меня от безрассудства. Я заметил, что отец колебался, следует ли ему окончить разъяснение, или нет. Я так настоятельно умолял его, что он удовлетворил моему желанию, или, вернее, жестоко поразил меня самым ужасающим рассказом.

Он спросил меня сперва, был ли я настолько прост, что верил, будто любим моей любовницей. Я спело отвечал, что был в том уверен, и что ничто не могло внушить мне ни малейшего повода к недоверию.

Ха, ха, ха! – вскричал он, хохоча со всей мочи, – вот это превосходно. Ты, однако, сильно простоват, и мне нравится, что ты питаешь такие чувства. Очень жаль, бедный мой кавалер, что я тебя зачислил в Мальтийский орден: у тебя такое расположение сделаться терпеливым и довольным, мужем!

Он прибавил еще множество насмешек в том же роде насчет того, что он звал моей глупостью и доверчивостью. Наконец, видя, что я все молчу, он, добавил, что, судя по расчету времени со дня моего отъезда из Амьена, Манон любила меня около двенадцати дней.

Ибо, – добавил он, – я знаю, что ты уехал из Амьена 28-го прошлого месяца, а нынче у нас 29-е текущего; уже одиннадцать дней, как г. де-Б. написал, мне; да я кладу еще восемь на то, чтоб он успел свести полное знакомство с твоей любовницей; итак, вычти одиннадцать и восемь из тридцати одного дня, которые прошли от 20-го одного месяца до 29-го следующего, и останется двенадцать или немного больше, или меньше.

Следом он вновь захохотал. У меня сильно щемило сердце при этом рассказе и я опасался, что не выдержку до конца этой печальной комедии.

– Знай же, – заговорил вновь отец, – потому что это тебе неизвестно, что г. де-Б. пленил сердце твоей принцессы, ибо он, конечно, смеется надо мной, думая убедить меня, будто он отнял ее у тебя из бескорыстного желания оказать мне услугу. Было бы слишком ждать таких благородных чувств от такого, как он, человека, который, притом, и незнаком мне. Он выведал от нее, что ты мой сын, и чтоб избавить себя от твоей докуки, написал мне о твоем местожительстве и о твоей беспорядочной жизни, давая мне понять, что только силою можно овладеть тобой. Он предлагал, мне облегчить возможность схватить тебя за ворот; по его же указанию и по указанию твоей любовницы, твой брат улучил минуту, когда тебя можно было захватить врасплох. Поздравь же теперь себя с продолжительностью твоей победы. Ты умеешь, кавалер, побеждать довольно скоро, но не умеешь сберегать плодов победы.

Я дольше был не в силах выносить разговор, где каждое слово терзало мое сердце. Я поднялся из-за стола и не успел сделать четырех шагов, чтоб, выйти из залы, как упал на пол без чувств и сознания. Мне возвратили их, благодаря быстрой помощи. Я открыл глаза и залился слезами; я открыл рот и разразился самыми печальными и трогательными сетованиями. Отец меня всегда любил и стал утешать со всей нежностью. Я бросился к его ногам, ломая руки; я заклинал его дозволить мне возвратиться в Париж, чтоб заколоть Б.

– Нет, – говорил я, – он не пленил сердца Манон; он сделал над ним насилие, он соблазнил ее колдовством или ядом; быть может, он по-скотски изнасиловал ее. Манон меня любит, разве я не знаю? Он с кинжалом в руках пригрозил ей и тем принудил ее меня покинуть. На что бы он не решился, чтоб отнять у меня такую прелестную любовницу? О, боги, боги! разве возможно, чтоб Манон изменила мне и перестала любить меня.

Я все толковал о скором возвращении в Париж, и ради этого ежеминутно вскакивал, и мой отец увидел, что в том возбуждении, в каком я находился, ничто не в силах удержать меня. Он свел меня в одну из комнат наверху и оставил со мной двух слуг, приказав им не упускать меня из виду. Я не владел собою. Я отдала бы тысячу жизней, чтоб, только на четверть часа воротиться в Париж. Я понял, что, после такого откровенного сознания, мне нелегко дозволят выйти из комнаты. Я измерил глазами высоту окон. Не видя ни малейшей возможности ускользнуть этими, путем, я кротко обратился к слугам. Я тысячью клятв заверяла их, что со временем обогащу их, если только они согласятся способствовать моему побегу. Я уговаривал, я ласкал их, я угрожал им; но эта попытка была также бесполезна. Тогда я потерял всякую надежду. Я решился умереть и бросился на постель с намерением не вставать с нее, пока не умру. Всю ночь и следующий день я провел в таком положении. На следующий день я отказался от пищи.

Отец навестил меня после обеда. Он был так добр, что нежными утешениями успокаивал мои страдания. Он так непререкаемо приказал мне поесть, что, из уважения к его приказу, я не ослушался. В течение нескольких дней я ел только в его присутствии и из послушания к нему. Он продолжал высказывать доводы, которые могли возвратить меня к здравому смыслу и внушить мне презрение к неверной Манон. Несомненно, я более не уважал ее; как мог я уважать самое ветреное, самое коварное изо всех созданий? Но ее образ, те прелестные черты, что я носил в глубине моего сердца, не исчезали. Я хорошо сознавал свое состояние.

– Я могу умереть, – рассуждал я, – я даже должен умереть после такого стыда и страдания, но я перенесу тысячу смертей и все-таки не смогу забыть неблагодарную Манон.

Отец, дивился, видя, что я постоянно грущу так сильно. Он знал, что у меня есть правила чести, и не мог сомневаться, что ее измена заставила меня презирать ее, а потому вообразил себе, что мое постоянство не столько в зависимости от, этой именно страсти, сколько от склонности к женщинам вообще. Он так укрепился в этой мысли, что, не совещаясь ни с кем, кроме своей нежной привязанности ко мне, высказался однажды откровенно.