Оставались Гульфем и Хуррем, но они младшие, Гульфем и вовсе на такое не годна. А вот Хуррем… уж ей-то не завидовал никто, напротив, начали злорадствовать давно, как только валиде слегла. Махидевран, много лет копившая обиды и даже злобу на удачливую соперницу, став главной в гареме, непременно превратит жизнь Хуррем в ад. Вот в этом не сомневался никто. Дай волю, обитательницы гарема бились бы об заклад, что такое сотворит с Хуррем вернувшаяся из Манисы Махидевран.

– Ай, вай! Несладко придется роксоланке с ее детьми! – притворно вздыхали женщины. Даже жалели несчастную, потому что падать больней всего тому, кто высоко вознесся. Но жалели довольно притворно, втайне радуясь ее предстоящему падению. Все просто – люди не любят удачливых, тех, кому судьба дарит подарки без видимых заслуг, а Хуррем считали именно таковой.

Пигалица, ростом едва до плеча Повелителя, у которой всего и достоинств – звонкий, словно серебряный, смех, сумела околдовать султана, не иначе. Завидовали, когда впервые к себе на ложе взял, жалели, когда потрепала ее косы Махидевран, терпели, когда носила своего первенца, но потом, когда и после рождения сына Повелитель взял ее себе снова, начали шептаться за спиной. Дальше – больше, дочь родила и снова вернулась к Повелителю, рожала сына за сыном, а он от себя не отпускал, даже беременная, круглая и неповоротливая Хуррем была Повелителю милей самых стройных красавиц гарема. Как только начала рожать Хуррем, так у остальных словно благословение божье кончилось, одной Махидевран удалось дочь родить, и все. А из роксоланки сыновья сыпались, словно горох из рваного куля. Разве это не колдовство?

Не понимая, чем могла очаровать Повелителя эта маленькая женщина, не умея очаровать так же, женщины завидовали и проклинали Роксолану с каждым днем, каждым часом все сильней. Не все, но большинство. А она сама давно решила ни с кем близко не дружить, потому что верность в гареме явление небывалое, подруги могли запросто воткнуть кинжал в спину, потому что нет и не может быть дружбы среди тех женщин, для которых существует один мужчина.

Уж Махидевран этой зазнайке покажет! Это вам не валиде, которая только и старалась всех замирить и не допустить ссоры в гареме.

Как завидного развлечения гарем ждал возвращения из Манисы Махидевран, еще не знавшей о смерти валиде. Не успели еще похоронить прах валиде, а гарем обсуждал предстоящие бои между кадинами. И только необходимость сдерживаться в месяц Рамадан тушила страсти, хотя кизляру-аге временами приходилось напоминать, что негоже шуметь и злорадствовать.

Все равно в гареме знали, что последней валиде звала к себе Хуррем. Нашлись злые языки, что намекнули, мол, не ее ли это рук черное дело? Такие разговоры пресекла Самира, так на негодниц цыкнула, что языки враз проглотили:

– Валиде-султан Хуррем к себе звала, чтобы проститься! К тому же кого ей звать, если Махидевран в Манисе?

Махидевран уже не была в Манисе, она ехала в Стамбул без разрешения султана, понимая, что тот не сможет сказать и слова против ее желания проститься с умирающей валиде. Ее гнало в столицу и понимание, что к моменту смерти Хафсы Айше самой баш-кадине нужно быть рядом с султаном, вернее, в гареме. Кто, как не она, следующая валиде, а значит, ей принимать правление в гареме. Это правильно, это справедливо, никто возразить не посмеет.

Роксолана о смене власти в гареме пока не думала, ее мысли настолько заняты сначала самой смертью валиде, потом таинственной Кирой, а потом приближающимся ид аль-фитром, что о Махидевран и не вспоминала. К тому же снова болел Джихангир…

Младший из детей, несмотря на то что родился доношенным, болел постоянно, сказывалось повреждение позвоночника. Не имея возможности свободно двигаться, мальчик чаще всего смотрел на остальных большими грустными глазами, в которых Роксолана читала укор себе. Может, ребенок и не укорял никого, но видеть больного малыша для матери невыносимо, она страдала от одного понимания, что не смогла подарить Джихангиру полную жизнь, как остальным. Не ее вина, изуродовали при родах, но мать все равно корила себя.

Сулейман всю вторую половину Рамадана в гарем почти не заходил, а если и появлялся, то лишь проведать детей. Это неудивительно, мусульманин старается воздерживаться от любых греховных не только поступков, но прежде всего мыслей в этот месяц. Повелитель молчал, никак не выдавая своих мыслей, обходясь самыми простыми словами, а то и без них. Много молился, совершая еженощно таравих с двадцатью ракатами. Никто не посмел бы укорить Повелителя за отсутствие рвения или недостаточную веру.

Удивительно, но Сулейман не звал с собой на совершение таравиха Ибрагима, только изредка присутствовал муфтий. Почему? Никто не знал, но грек, не слишком большой приверженец ночных молитвенных бдений, был за такое послабление благодарен своему Повелителю. И верно: разве можно кого-то принуждать, любой намаз, чтобы быть принятым Аллахом, должен идти от сердца, а потому никак не быть навязанным. Когда муфтий намекнул султану, что хорошо бы ему присутствовать на ночной молитве в мечети, тот напомнил о Пророке (мир ему и благословение Аллаха!), который, обнаружив, что с каждой ночью вокруг него в мечети собирается все больше людей, не стал выходить на общую молитву, чтобы не превратить ее в обязательную.

– Не хочу, чтобы остальные считали себя обязанными присутствовать. Пусть каждый молится так, как ему велит душа.

Этот Рамадан выдался особым, словно смерть валиде вдруг заставила окружающих, и не только их, строже взглянуть на самих себя, вспомнить свои прегрешения и обязанности. Так бывает, когда умирают те, с кого люди невольно берут пример.

Подаваемая милостыня и пожертвования в том году были особенно большими, а число ракатов во время таравиха увеличилось у всех.

Но жизнь не стоит на месте, мертвые должны быть похоронены, живые продолжать жить.


Закончился Рамадан, в последний день после третьего намаза, как и положено правоверному, султан Сулейман долго сидел на могилах отца и матери, словно прося совета или решаясь на что-то. Его не беспокоили, даже Ибрагим не рискнул подходить ближе, стоял в стороне. Но Ибрагим в дни праздников вообще держался чуть в стороне, словно не желая вмешиваться. К этому привыкли и не укоряли, хотя кого-то другого непременно осудили бы. Султанскому любимцу многое сходило с рук, слишком многое.

Ибрагим стоял, прислонившись к стене, и молча разглядывал толпившихся перед входом в мечеть Селима пашей. Им бы преклонить колени перед могилами собственных предков, просить у тех прощенья за невнимательность при жизни, но вот терпеливо дожидаются, когда Повелитель выйдет из мечети. Что-то долго нет султана, «брата», как все чаще называл его уже даже в глаза Ибрагим.

Не один Ибрагим-паша наблюдал сквозь опущенные веки за пашами, те тоже нет-нет да и косились в сторону всесильного султанского зятя. Хитер грек, ох, хитер!.. Все прибрал к рукам в империи. Для начала самого султана, когда тот еще был шех-заде. Несмотря на совсем малую разницу в летах, был Ибрагим настоящим наставником и советчиком своему царственному другу. Редкий случай, когда раб откровенно наставлял хозяина.

Но наставлял разумно, был схватчив и умен, поворотлив и оборотлив, умел предвидеть многое, главное – выгоду, причем собственную. Торговля в Стамбуле? Под Ибрагимом-пашой. Купцы-иноземцы? Опять-таки под его рукой. Флот? Ибрагима-паши. Послы иноземные его, чиновники под ним ходят, поставки армии не минуют великого визиря… И отовсюду не просто капает доход, а течет золотым ручейком, а временами и рекой.

Непотопляем этот раб-выскочка. Какие бы ошибки ни совершал, все с рук сходит. Сражения проигрывал, походы проваливал, на взятках не просто попадался, а бывал за руку пойман… Правда, те, кто ловил его руку, быстро лишались своих, а вместе с руками и голов тоже. Паши давно усвоили, что не только бунтовать против Ибрагима-паши или жаловаться на него Повелителю, но и просто недобро коситься в сторону султанского зятя-друга дорого обходится, обычная цена – жизнь, которая, как известно, у человека одна.

И ведь даже измена султанской сестре сошла неверному мужу Ибрагиму с рук, подулась на него Хатидже да и простила, сына родила. Обзаведясь наследником, Ибрагим стал уверен, как никогда, поглядывал на всех свысока, распоряжался, словно не Сулейман, а он султан или хотя бы равный Повелителю.

Паши смиренно ждали, стараясь не поворачиваться спиной к великому визирю – мало ли что подумает, он в небывалой силе. Султан внутри мечети молился или просто мысленно беседовал с отцом и недавно скончавшейся валиде. Святая была женщина, столько вынесла от своего мужа султана Селима, столько помогала и сыну, и нуждающимся. Обильно жертвовала, прекрасно понимая, что земные богатства только до времени, а милость Аллаха навсегда. Еще в Манисе, где шех-заде Сулейман был бейлербеем, столько милостыни раздала, стольким помогла, что долго помнить будут. И гарем твердой, но справедливой рукой держала, не всех любила, но даже нелюбимых старалась не обижать. Добрую память о себе оставила валиде-султан Айше Хафса.

Об этом и шептались стоявшие перед мечетью паши. О чем еще говорить, если все опасно? Да и сам Повелитель пришел больше к почившей матери, чем к отцу, которого знал мало. Никто не рисковал мешать Сулейману пред памятью той, что дала когда-то жизнь. Хафса растила сына умной заботой, но пришло время, когда ей на смену пришел вот этот грек. Тогда еще юный, Ибрагим стал вторым «я» будущего повелителя, постепенно оттеснил мать, не вмешиваясь в дела гарема, сумел стать поистине незаменимым во всем остальном. Но гарем – это женщины и дети, находиться подолгу среди которых мужчине негоже, недаром отец Сулеймана султан Селим твердил сыну, что турок, предпочитающий седлу ковры и диванные подушки, долго у власти не удержится.

Ибрагим был озабочен не долгой беседой «этого турка», как он все чаще называл Сулеймана за глаза, с его предками, а отказом Хатидже взять на себя роль главной женщины гарема. Беседа с женой у него состоялась только вчера и сильно разгневала грека.