Девушка произносила все это спокойно, весело, чуть торопливо, странновато строя фразы и повышая голос в конце каждого предложения. Машенька могла бы поклясться, что только что она не просто говорила, но и думала по-французски. В намеченных к постановке пьесах ничего французского не было – это Машенька помнила отчетливо. Тем более не было там звериной, бескрайней, как тайга, тоски, звучащей в протяжном, недавно услышанном «jamais». Машенька вгляделась в лицо застывшей на крыльце девушки, и ее раскрытые для объятий руки медленно опустились, как крылья усталой птицы. Губы Софи улыбались, но в глазах не было и искорки веселья. Была, пожалуй что, угроза. На мгновение Машеньке стало не по себе и отчетливо захотелось, чтобы Софи прямо вот сейчас, с крыльца убралась обратно в свой Санкт-Петербург. Легко представилась поданная прямо к ногам девицы Домогатской метла со ступой и черный стремительный силуэт на зеленоватом небе… Пролетевшая от колокольни к лесу сова… Чушь! – оборвала себя Машенька.

– Так что же мы тут-то стоим! Я-то холод, считайте, люблю, а вас вовсе заморожу. У вас, я слыхала, здоровье и так не ахти, а уж зимы сибирские… даже до нас, в Петербурге, отзвук докатывается. Врут, как всегда, как любые слухи… Что ж страшного? У вас тут воздух сухой, им дышать легко, даже когда градусов ниже тридцати. У нас не так – влажно, и горло все время словно ватой заложено. Это море подо льдом дышит, я слышала иногда, как, особенно вечером, в сумерки звуки далеко разносятся, им через тучи наверх не уйти, вот они по земле стелются, и кто хочешь слушай. У нас небо такое низкое бывает, что за шпили на домах цепляется. Прямо, случается, идешь, и клочья от неба висят. Не верите? Вот и про море, что я его голос слышу, никто не верил… Идите, идите сюда, Марья Ивановна… Мари, наверное, можно? Я слышала, вас все Машенькой зовут… Очень мило, и к вам очень подходит. А я уж Софи, Сонечка ко мне никак не идет, я – резкая, злая… А вы зачем же сюда-то?

Пока Софи говорила, девушки вошли в собрание, в полутьме расстегнули крючки и сбросили на стулья шубы, приблизились к пианино. Одинокая свеча, казалось, своим светом согревала красноватые сумерки. На самом деле хорошо протопленный дом еще не остыл.

Удивленная, раздраженная и, пожалуй что, слегка напуганная представившимся в облике Софи контрастом, Машенька отвечала коротко, по-деловому, без всякого следа той душевной теплоты, что вроде бы возникла в ней при виде жалующегося небу мехового комочка:

– Я подумала, надо ноты для пьесы подобрать. Вот они. Ведь, когда все здесь, ни сыграть, ни услышать невозможно. Вы правы, когда сказали. Суета одна, и никакой тишины. Кроме того, сомнения. Может, и ни к чему? Что вы, Софи, скажете? Ведь я, считайте, самоучка, а вы, должно быть, у учителей в Петербурге учились и аккомпанируете не в пример лучше меня…

– Это вы бросьте! – рассмеялась Софи. – Хотите послушать, как я играю?

– Хочу. – Машенька кивнула и почувствовала, как, несмотря на тепло, разом заледенели руки.

– Извольте. – Софи тряхнула растрепавшимися под капором волосами, присела к роялю и решительно опустила руки на клавиши.

«Бог мой! – подумала Машенька минут десять спустя, когда Софи, по видимости, исчерпала свой репертуар. – Да казачий оркестр в Большом Сорокине с бульшим чувством играет. И исполнение там получше, и пьесы разнообразнее… Полно! Не померещилось ли мне? Может ли это сердце хоть что-то чувствовать, коли оно так к музыке глухо?»

– Ну как, понравилось? – Закусив локон, Софи искоса, лукаво посматривала на Машеньку.

– Да-а… Очень мило…

Машенька чувствовала в себе некоторое раздвоение: неловкость и в то же время большое облегчение, которое ни от себя, ни от внимательного наблюдателя не скроешь. Если бы петербургская девочка Софи неожиданно оказалась виртуозкой, то… То музыкальная, тонко чувствующая гармонию и обладающая почти абсолютным слухом Машенька возненавидела бы ее окончательно… Господи Иисусе Христе, спаси и помилуй мя, грешную! Не оставь радением своим, бо слабы мы перед Господом нашим, и искушающе нас…

– Мари, что это вы глаза назад закатили?! Вам что, худо от моей игры сделалось, да? Да бросьте вы! И врать не надо, что понравилось. Я играю гаже некуда и сама знаю. И слушать невмочь. Это я так села – для поднятия вашего самомнения. А вы и расстроились, да? Кто ж знал? Ну, экая вы чувствительная! Не буду, не буду больше… Садитесь, садитесь сами, покажите мне, что принесли. Слушать-то я умею и, что к чему подходит, разберусь…

Слушала Софи и вправду внимательно, даже делала какие-то пометки на розовом, явно из Аглаиного блокнотика, листочке. До Машеньки, сквозь старания не ударить в грязь лицом и всегдашнее слияние с мелодией, отчетливо доносился резковатый смоляной запах Аглаиных духов, которые она неизменно покупала в лавке и на ярмарке и которыми неумеренно, на Машин взгляд, душилась сама и, по-видимому, опрыскивала все свои вещи.

– Вы чувствуете, Софи? – спросила Машенька, окончив игру и давая возможность Софи не говорить о качестве исполнения. Что она, с ее «музыкальностью», может понимать?

– Что чувствую? – Софи вскинула прищуренные глаза, и Машенька подумала, что девушка, кажется, слегка близорука. – Вы о чем?

– Запах… Это ведь вам Аглая бумагу дала?

– А, вы про это. Чувствую, конечно. Обычное для девиц дело. Вроде как собаки писают, свой участок метят, или вон монограммы на платках… Этот еще ничего, с души не воротит. – Софи склонилась над листком и поводила над ним длинненьким носиком, отчетливо шевеля ноздрями. – У нас в Петербурге иной раз еще и дамы не видать, а уж облако влетело, да такое удушливое, хоть фортку открывай. А уж на балах, в гостиной, когда мужчины курить уходят… Меня в детстве, помню, все блевать тянуло. Теперь ничего. Обычай. Стоит ли внимание обращать?

Машенька ощутила, как потеплели щеки от прилившей к ним крови.

Аристократка? Из Петербурга? Полно, да где воспитывали эту девицу? В казармах? По ее речи выходит, что она и к девицам-то себя не причисляет. К кому ж? Да и если по совести рассудить: неужели порядочная девушка ее годов пустилась бы в одиночку в этакую авантюру?! Даже Каденька, образец вольнодумия, в годы бурной молодости ничего подобного себе не позволяла…

– А играете вы, Машенька, для самоучки очень даже ладно. С чувством и быстро так. И ошибок почти нет… Не думайте, я судить могу. У меня маман очень хорошая пианистка была, надежды подавала, у профессоров училась. Да и сейчас изрядно играет. Это я в отца удалась, без всякого дарования. Но хорошего исполнения слыхала предостаточно…

– А ваш отец, Софи?.. – осторожно поинтересовалась Машенька.

Барышни Златовратские, несмотря на их обычную болтливость, ровным счетом ничего не рассказывали о семье и прошлом своей внезапной гостьи. Не знают? Или здесь чувствуется рука железной Каденьки?

– Мой отец умер. Он был военным, – бесстрастно отрапортовала Софи, но в ее глазах снова всплеснулось то, что ранее Машенька определила как угрозу.

Не приближайся ко мне! Не трогай меня! – словно говорил этот взгляд. Машенька послушно отступила. Это она могла понять. Только не умела так останавливающе смотреть. Вместо этого пряталась в свою раковину, сторонилась людей вообще. Конечно, теперь, с Митиным появлением, все слегка изменилось… Изменилось ли? И что будет, когда он вернется и, кроме трех барышень Златовратских, обнаружит здесь вот это сероглазое чудо?

– Ладно, час уже поздний, а надо еще декорации придумать. Вот, глядите, я здесь набросала… Да не вставайте, я к вам сама подойду. Вот стрелочки. Ту вещь, что вы вначале играли, мы пустим под конец, когда они уже с гусаром… ну, сговорились… Там умиротворение такое, как бы лечь на травку и… занавес! А вот это, последнее, сразу за монологом генерала будет… То, что надо, по-моему. Там бодрость какая-то дурацкая, стариковская, звучит, и сразу ясно, что ничего хорошего в конце не выйдет…

Машенька внимательно поглядела на Софи и подумала, что, сраженная исполнительским «дарованием» девушки, она, пожалуй, недооценила ее способность слушать и понимать музыку.

– А остальное вы сами, Мари, скажите, куда лучше поместить, где сподручнее будет, а я запишу, чтоб после не забыть, когда все закружится… И вот хорошо, что вы пришли, мы сейчас вместе прикинем, где ширмы поставить… Идите сюда… Ну, давайте ж…

Софи бесшумно пробежала по полутемной зале, вскинула руки, тряхнула почти вовсе распустившимися волосами. Ее взметнувшаяся на стене тень снова напомнила Машеньке полет совы.


– Я думаю, нам три ширмы понадобятся. – Софи расхаживала взад-вперед, приседала, трогала руками стены, стулья, пол, словно пыталась слиться с ними, саму себя ощутить декорацией к спектаклю. – Вот здесь по бокам две, за ними артисты будут, и посередине. На нее можно картину повесить, если найдется, кто нарисует… У вас, Мари, в дому ширмы есть?

– Есть, – кивнула Машенька. – У меня в комнате – красивая, китайская, и у тетеньки внизу еще, ее занавесить придется, там рисунок поблек, и дыра, батюшка давно выбросить грозился…

– Ничего, занавесим… И у Златовратских я одну видала. Вот и решилось. Глядите, Мари, сюда… Стойте вот здесь и держите… ну, хоть вашу шаль… А я, значит, как будто вот отсюда выхожу… Надо еще будет как бы из зала поглядеть, как все смотрится… Так… хорошо… а теперь – сюда… Ну, вот сюда же!

Захваченная деловой энергией Софи, ее видимой убежденностью в важности и нужности предпринимаемых действий, Машенька легко вставала, садилась, наклонялась, почти бегом перемещалась из угла в угол, давая советы и указания и по просьбе Софи освещая единственной свечой то один, то другой ракурс. Сама она вовсе не думала о том, как выглядит. Кому глядеть-то? Растрепанной, взъерошенной девочке, ползающей по полу едва не на четвереньках и отмечающей какие-то важные для нее линии, уж точно нет никакого дела до Машенькиных повадок.