Он растерялся видимо, дернулся еще раз, переспросил: «По лицу видно?!» – потом затряс большой головой, круглой, наподобие каменного шара в архитектурных украшениях: «Невозможно, невозможно! Благодарю покорно, но – невозможно!» Мне даже жалко стало его на миг, захотелось как-то утешить, приголубить. Ты рассмеялась бы, если бы нас рядом увидала. Он огромный, похож на медведя – тяжелый зад, налитые кровью глазки, руки, поросшие рыжей шерстью. И та же, немыслимая казалось бы, легкость и грация в движениях. В собрании смотрится точь-в-точь как разодетый мишка на арене цирка.

Любочка с Аглаей таращили на меня глаза, пока я с Печиногой объяснялась, а Леокардия вроде бы усмехнулась одобрительно. Николаша же скорчил такую гримаску, которая и у нас сделала бы честь любому фанфарону.

Поодаль тенью (весьма, впрочем, дородной) бродила и страдала поповна Аграфена Боголюбова. Ей отец-поп категорически запретил участие в бесовских игрищах. Фанина обширная грудь, обтянутая вышитым шелком, бурно вздымалась, вздохи колебали пламя свечей и наводили на мысль о недоеной корове. Я погладила Фаню по плечу (толщиной не менее трех моих) и сказала, что мне очень жаль. Здесь вранья было меньше, так как влюбленная в гусара идиотка и впрямь хорошо связывалась у меня с румяной Фаней.

Выяснив пристрастия остальных, я заявила, что окончательное распределение ролей произойдет только после проб и репетиций.

Все, не исключая уже весьма набравшегося Пети и жеманного Николаши, выразили желание приступать к репетиции немедленно. Я же сослалась на усталость (не слишком покривив душой) и перенесла продолжение действия на завтра. Златовратские замахали руками, как кучка ветряных мельниц в бурю, быстро разогнали всех и повели меня пить чай с настойкой золотого корня, который, по местному поверью, укрепляет нервы. Ты, знаю, выругаешь меня за неблагодарность, но должна признаться, что их трогательная забота обо мне слегка меня утомляет. Они пестуют меня как родную, и надо что-то изображать в ответ, а я, кроме несколько обескураженного изумления перед взглядами и привычками Леокардии и слабой симпатии к средней сестре Наде, ничего такого не ощущаю. Неловко. Хотелось бы больше покоя. Но дареному коню, как известно, в зубы не смотрят…

Глава 4,

в которой Машенька Гордеева знакомится с музыкальным дарованием Софи и испытывает крайне противоречивые чувства

Пушистый, недавно выпавший снег скрадывал шаги и прочие земные звуки. Торжественная мелодия крупных, искристых звезд и бесконечного вымороженного неба божественным крещендо звучала в ушах, мешая думать и оценивать собственные мысли.

Опираясь на руку Игнатия, Машенька вылезла из ладных саней, похожих на изящную женскую туфельку, и, зажимая под мышкой кожаную папку с нотами, сделала несколько нерешительных шагов, пробуя глубину снега. Она почти не надеялась застать Софи в собрании и заехала сюда наугад, предполагая ехать на другой конец Егорьевска – в дом Златовратских, пропахший лекарствами и латинской пылью. Там тепло, шумно, демократично – все то, что вызывало в Машенькиной душе кипучую смесь любопытства, страха, тоски и досады. Совсем не хотелось нынче испытать все это, но и дома невмоготу оставаться. В отсутствие отца и Мити дом словно опустел, сдулся, как монгольский мех, из которого выпили все вино. Остались одни крысы, шуршащее черное платье тетеньки Марфы да глуповатый смех Аниски, звучащий словно отовсюду и ведущий какое-то свое, отдельное от горничной существование. Машенька готова была поклясться, что, даже когда Аниски наверняка нет в доме, она слышит ее переливчатый, захлебывающийся сам собой хохоток, чем-то напоминающий весеннюю пробную песнь соловья.

С ума схожу, что ли? И раньше так было ли, когда папенька уезжал? Скучно – да, ждала с нетерпением. Папеньку, новостей, подарков (чего уж от себя-то скрывать?), щита от Марфиного неколебимого давления, которому, как ледоходу весной, никто и ничто противостоять не может… Было, было, было… Да все не так!

Сперва казалось – сможет ждать сколько угодно. В солнечной блаженной тишине, слушая перезвон хрустальных льдинок. Вот они на Московский тракт свернули. Вот – до Тюмени добрались. К Лебедкину заехали, батюшкиному присяжному поверенному. Анна Семеновна их чаем поит. Митя, щуря удивительные свои глаза, глядит на печной огонь и слушает… нет, не деловые разговоры батюшки с Лебедкиным, а вот этот же самый чистый ледяной перезвон. И думает о ней, о Маше. А может, и не думает, просто она – в нем, точно так же, как он – в ней.

Блаженства хватило дней на пять, не больше. Потом – то ли солнце скрылось, то ли льдинки растаяли, те, что неслышно звенели. Вновь очнулось привычное: тоска, сомнения, страх. Мити не было рядом, а без него верилось все слабее, что там, у Иордани, все случилось на самом деле. И что это было правильно, а вовсе не безумство и смертный грех! Тетенька подливала масла в огонь, поминая о Мите сквозь зубы и брезгливо морщась. Маша, когда это видела, едва удерживалась, чтобы не рявкнуть на тетку со всей мочи, как это умели отец и Каденька Златовратская. И уж во всяком случае, дома ни единой лишней минуты быть не хотелось.

Разве пошла бы она еще хоть в прошлом году в собрание разговаривать об этих дурацких пьесах, давала б советы, предлагала сыграть на пиано?.. Стала бы слушать и кивать высокомерной, непонятно откуда взявшейся девчонке с уверенной хваткой романной светской волчицы? Откуда в ее-то годы? Как смутился от ее ласки вечно равнодушный ко всему инженер! А ласкал ли его кто-нибудь вообще? На приисках-то его чуть не Сатаной величают, но ведь она, Маша Гордеева, во все эти бредни ни капельки не верит. И батюшка сто раз говорил, да и самой ведомо – Матвей Александрович достойный человек и в дому у них бывает… Отчего же ни разу не сказала ему ничего хорошего? Потому что в себя не верит – от этого все. К чему ему ласковые слова от печальной хромоножки-домоседки, с которой и два слова-то за всю жизнь не сказал… А что же девочка? Уверенно, в своем праве… И все покоряются ей, слушают ее. Даже неистовая Каденька ей в рот смотрит. И Николаша рад случаю хвост распустить. И я сама… А жених ее как же, Сергей Дубравин, который в тайге сгинул? Вот так побежала за ним через всю Россию, узнала о его смерти и тут же позабыла? Сразу же, ни дня не медля, принялась организовывать из местных ресурсов привычный ее сердцу мир… И не тоскует вовсе, не вспоминает, не думает… Помыслить невозможно! Это что же за душа должна быть… И есть ли она там вообще?.. А может быть, так и надо жить? Ведь никому от этого докуки никакой нет, одно веселье и развлечения. Вон как все забегали! Обычно-то зимой сидели по своим домам, чай пили, гадали да пасьянсы раскладывали. А теперь, как Митя да Софи из Петербурга приехали, так и завертелось все… Что ж я?! Неужто можно сравнить, на одну доску поставить эту бессердечную Софи – и Митю?!.

Брось прятаться, Марья Ивановна, взгляни правде в глаза. Они – люди из одного мира, одного воспитания, одних привычек. Даже рассказы их похожи, одни слова употребляют, один тон. Молодые, смелые, красивые, подходят друг другу. Вот возвернется он из Екатеринбурга и… Нет, нет, нет! Митя не сможет! Он разберется. Она – пустая, миленькая, хищненькая, как лисичка. А он… он… (На сердце накатило горячей волной, разлилось от груди до подмышек, но там не остановилось, покатилось ниже, ниже…) Господи Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя! Помилуй и прости, в милости своей неизреченной прости все мои прегрешения! Негоже мне хулу на девочку эту возводить, потому что сама грешна бессчетно! Прости, Господи, рабу свою Марию!

Далекие звезды отражались в снегу голубыми, бирюзовыми, изумрудными огоньками. От церкви к лесу, распластав широкие крылья, бесшумно и жутко пролетела сова.

Машенька сделала еще шаг и, словно споткнувшись на ровном месте, остановилась. В окне собрания, лучами растекаясь по мерзлым узорам, горел огонек свечи. Значит, там кто-то был или есть. Но может, эвенкская девушка Виктим прибирает после сборища? И что, точнее, кто это?

На крыльце, прямо на ступеньках, закутавшись в мех, примостилась небольшая бесформенная фигурка. Отогнув меховой капор и прислушавшись, Машенька явственно услышала характерный, чуть грассирующий выговор Софи:

– Jamais… Jamais de la vie… Jamais![2]

«Бедная девочка! – тут же праведно и милосердно всплеснулось в груди. – Как она намедни старалась быть веселой, всех развлекать, забыть… И вот теперь, когда все развлечения окончены… Как я была зла к ней… Она ж еще совсем юная и такое уже пережила…»

– Софи! – Машенька шагнула к меховому клубочку на крыльце и на вершине доброго, справедливого чувства даже осмелилась распахнуть объятия, готовясь принять в них испуганного, одинокого, затерянного на сибирских просторах ребенка. – Верьте, мне так жаль вас! Я всей душой сочувствую…

От ее слов меховой клубочек тут же распрямился, как отпущенная пружина у штуцера. Темные, влажно блестящие глаза выстрелили взглядом в сторону Машеньки. Треугольный голубоватый подбородок выпятился вперед.

– Ах, Марья Ивановна! А я и не услышала, как вы подошли. Право, на вас бы точно не подумала, что ко мне сумеете подобраться. Я ведь в индейцев с братьями играла и все их ухватки по книжкам изучила. В усадьбе нашей я из всех детей была вождем ирокезов – каково? Это все снег шаги скрадывает, так ведь? Я сюда вернулась прикинуть в тишине, без сутолоки, как лучше сцену сделать, какие декорации нужны. У нас ведь будут декорации, вы согласны? Это хорошо настраивает. Кто у вас рисовать умеет, знаете? Я спросить забыла. И роли все… За что ж меня жалеть? Вовсе не за что. Я тут роль проговаривала, как будет звучать, вы ведь слыхали сейчас, да?