Мы разговорились. Выяснилось, что она моя соседка, зовут ее Шарлотта де Тавернье и несколько лет она провела в бенедиктинском монастыре, где получала образование под присмотром монахинь. Теперь возвратилась домой, ее ждет первый парижский сезон, так как через три дня ей будет семнадцать, родители ее давно умерли, а опекуном является брат.

Виконт да Мальмер.

Виконта я, конечно, видал. Он с нами не общался, отец не стремился заводить с ним знакомство, считая человеком чванным и грубым. Но, будучи соседями, невозможно избегать друг друга вечно — так что, встретившись на дороге, мы непременно раскланивались. И оказалось, что моя милая Шарлотта — а с первых минут знакомства про себя я не называл ее иначе — сестра этого вельможи. Что ж, подумал я, все трудности преодолимы. Так как в первый же день я решил, что на Шарлотте женюсь.

Шли дни, наш роман расцветал, словно амариллисы на горных лугах. Я был влюблен немыслимо, Шарлотта отвечала мне взаимностью. Вдвоем мы ездили верхом по дорогам меж пышущих золотом виноградников, целовались, сидя на берегу спрятанного в глуши синего озера, и встречали закаты.

Сентябрьским днем я отправился в замок виконта де Мальмера просить руки его сестры.

Конечно, я был не чета ей — понял это, едва въехав во владения соседа. Там все дышало если не богатством, то знатностью, все выставлялось напоказ. Виконт принял меня в кабинете, молча выслушал и решительно отказал. Дескать, куда полунищему дворянину с его куцей родословной претендовать на брак с дамой высшего света. Шарлотта уедет в Париж, виконт сам подыщет ей партию… Слово за слово, мы поскандалили. Я уверял, что своего добьюсь, виконт же угрожал мне, что не стоит настаивать — это может плохо закончиться. Ах, как я тогда был молод и горяч, Маргарита. Впрочем, до сих пор считаю себя правым. Негоже дворянину отступать в вопросах чести и любви.

Я уехал, вызвал на свидание письмом Шарлотту и предложил ей убежать вместе. Когда мы сочетаемся браком, уверял я, брат больше не посмеет возражать. Не пойдешь же против свершившегося факта! Шарлотта боялась немного, но согласилась, побег назначили через несколько дней. Я съездил в Дижон, подкупил одного священника. Отцу ничего не сказал, решив оставить письмо: вряд ли родитель одобрил бы меня. И стал ждать.

В назначенный час Шарлотта пришла в условленное место. Радостные, опьяненные предстоящей победой, мы направились в Дижон. Два часа прошли в упоении, мы радовались, как дети, А потом нас настиг отряд королевской гвардии.

Меня арестовали, не предъявив никаких обвинений; Шарлотту немедля увезли. Не отвечая на мои вопросы, солдаты притащили меня в Дижон и бросили в местную тюрьму, к бродягам и ворам. Я сидел среди сброда, не понимая, за что заслужил столь суровую кару. Если виконт узнал о побеге и захотел меня остановить, почему не стал драться со мной на дуэли, как подобает дворянину? Даже бедные аристократы именно так решают вопросы чести. Сколь безобразно наивен я был тогда! Впрочем, и о том не жалею. Наоборот, мне жаль той чистоты души, теперь я редко вспоминаю о ней.

Через неделю, когда я вдоволь наелся тюремной баланды, состоялся суд. Я предстал перед судьей в виде неприглядном: за неделю успел набраться от соседей по камере и вшей, и запаха, и дурных взглядов. Судили меня закрыто, народ не впустили, как то обычно бывает, свидетелей вызывали по одному. Там я и узнал, в чем меня обвиняют: в покушении на жизнь виконта де Мальмера, в покушении на жизнь и принуждении к сожительству его сестры, а заодно и в убийстве доверенного лица виконта. Погибший, ко всему прочему, был человеком свободным и достаточно молодым, что отягощало вину.

Я вел себя, как последний дурак. Кричал, что не виноват. Что этого виконтова секретаря в глаза не видел. Что люблю Шарлотту и хотел на ней жениться, а не обесчестить. Меня никто не слушал, разумеется, решение приняли за четверть часа, звонкая монета сделала свое дело. Вызванный в зал виконт лгал своему подкупленному судье, глазом не моргнув, расписал в подробностях убийство, которое, без сомнения, сам же и совершил; моего отца даже не впустили. Не впустили и Шарлотту, которая была со мной в оглашавшееся время убийства и могла бы свидетельствовать против обвинения. Если бы моя семья имела влияние и деньги, мы бы еще посмотрели, кто кого. Но увы, исход был предрешен. Конечно, меня могли казнить, однако виконт, улыбаясь масленой улыбкой, попросил у суда снисхождения к юному головорезу. Смерть — очень легкое наказание, утверждал виконт. Один раз принял, и все. Нужно искупить преступление, нужно постараться. Суд, подумав и покивав, приговорил меня к пожизненной ссылке на каторгу.

Я пришел в неистовство, проклял виконта прилюдно, пообещал, что это ему с рук не сойдет. Я ошибался. Это сошло ему с рук.

Меня отправили в каменоломни на юге, по дороге я, скованный единой цепью с другими каторжниками, еще лелеял мечту сбежать. Во мне кипел праведный гнев, я жаждал справедливости, надеялся вскоре увидеть Шарлотту, вырвать ее из рук сумасшедшего брата. С каждым днем эта надежда таяла. Я прошел по дорогам Франции с севера на юг, и солнце грело все суше, надежда становилась все призрачнее. За нами наблюдали днем и ночью. Цепи натирали кровавые полосы на руках и ногах. Я видел, что делают охранники с теми, кто пытается бежать; слушал рассказы тех, с кем оказался отныне связан в буквальном смысле слова; впитывал в себя новые знания, как губка. Я был молод, честолюбие кипело в моей крови, и жажда мести подогревалась воспоминаниями. Я хотел выжить, освободиться и отомстить.

Нас пригнали в каменоломни в нескольких десятках километров от Тулузы, здесь добывали камень для строительства города, десятки людей ползали, словно мухи, прилепившиеся к стенам, и злое солнце жарило, выпивая силы за считанные дни. Мы работали как на открытом воздухе, так и внутри, в сырых, пропахших тухлой водой залах. Многие пришедшие со мной погибли в первые же дни, я остался жить.

Я понял, что выживание — вопрос не только физического здоровья и воли Господней, но в большой степени тренировка ума, напряжение воли. Я не давал себе скатиться в безумие. Да, мне едва исполнилось девятнадцать, да, я был сыном аристократа и до сих пор не пачкал руки черной работой, но я оставался человеком, которого создал Господь. В тяжелые дни многие отворачиваются от Бога, считая, что Он позабыл о них, я же решил, что Он все помнит. Я чувствовал пристальный Божий взгляд, лежа на тонком, кишащем паразитами тюфяке и пытаясь заснуть. Работая киркой, таская куски известняка в деревянные ящики, толкая груженые тачки, я повторял про себя куски Писания, цитаты из греческих философов, списки ингредиентов для составления разных смесей. И постепенно ум мой отрывался от тела и парил надо мною, словно птица; со мной могли что угодно сотворить там, внизу, а наверху я оставался свободным.

Я вел себя примерно, не бунтовал, не пытался бежать, не грубил надсмотрщикам. К чему? Все это отдалило бы меня от цели, к которой я шел медленно, но верно. Я изменился. В те дни, когда многие ломаются, презрев бытие земное и проклиная мучителей, я вытачивал внутри ненависть, ненависть к виконту де Мальмеру, отплатившему мне столь жестоко за любовь к его сестре. Я не знал, что сталось с Шарлоттой, постепенно я забыл ее запах, помнил лишь черты. Любовь ушла, растворилась в заполненных тяжелой работой днях. Осталась лишь память о любви.

Иногда, если вдруг выпью лишнего — а со мной это случается чрезвычайно редко, Маргарита, — я вспоминаю того мальчика и улыбаюсь грустной улыбкой. Мы — глина в Господних руках, по-прежнему глина, хотя со времен сотворения Адама прошли тысячелетия; каждый из нас — все тот же мягкий комок, и Господь разминает его в натруженных пальцах. Он лепил меня, пристально вглядываясь в то, что получается, а когда закончил, я стал таким, каков я есть теперь.

Не скажу, что там было совсем плохо; сказать так — значит солгать. Может быть, мне просто везло. Не попадались мне ни жестокие надсмотрщики, ни охранники, развлекающиеся убийством каторжников. Если вести себя примерно, то жизнь текла достаточно спокойно. Меня и выпороли-то всего пару раз.

Среди моих товарищей по несчастью люди попадались разные. Конечно, были и убийцы, и грабители, и разбойники, но встречались и люди образованные. Эти ожесточались чаще всего, сетуя на несправедливость мира. Я не водил дружбу ни с кем, кроме одного человека — местного лекаря.

Он был каторжанином, как и мы, только па более вольных условиях: цепи не таскал, жил не в бараке, а в хлипкой хибаре рядом с казармами. Вот кого Бог коснулся сразу, обжег еще в детстве: в больших, неуклюжих с виду руках мэтра Виссе пряталось настоящее врачебное волшебство. Он оказался слегка грубоват и весьма циничен, как часто бывают врачи; через некоторое время я понял, что он — именно тот человек, благодаря которому можно выбраться отсюда.

Мы сдружились, мало-помалу я рассказал ему свою историю. Он поцокал языком, покачал головой:

— Да тут вас много таких, несправедливо осужденных. Что ж ты, мальчик, думаешь, мир состоит из одной справедливости? Ха! Справедливость — мечта да выдумка, вроде зеленых чертей, только в пьяном угаре и можно увидать.

— Нет, — сказал я, — я так не думаю.

Со временем я узнал, что у него нет ни семьи, ни детей, на каторгу его упекли по подозрению в колдовстве, хорошо хоть, сразу на площади не вздернули. Это удача, считал мэтр Виссе. Потом, много позже, я выяснил, что срок его давно истек и он может уйти; я спросил, почему он остался.

— Так ведь платят, милый мой Реми. Гроши, но платят, к тому же дом мой тут, — он обвел рукой свою нищую хибару. — Ну и еще одна мысль меня останавливает. Если я уйду, с кем останетесь вы?

Ни слова не говоря о долге, он научил меня чувству долга; ни слова не говоря о чести, научил меня ей. Я выяснил, что честь — это понятие, которое равно относится и к простолюдину, и к человеку знатному. Я видел, как люди титулованные совершают бесчестные поступки, видел, как гордо держат голову те, кто родился в борделе. И Господь прибавил огня, чтоб я обжигался быстрее.