Нюта, она всегда все про всех знала. Вроде и не сплетница, уши у нее, что ли, так устроены… Прямо антенны.

И тут все комом пошло, покатилось… До сих пор в голове путается, как вспомню эти дни. Что сначала было, что потом.

Сначала мы с Машей домой вернулись. Помню, она мне водки налила… Я вообще-то не пью и дома это добро никогда не держу. Заранее, значит, купила. Я выпил. Она помолчала, подождала, пока у меня внутри узел развяжется, душа на место встанет, и говорит такие речи:

— Конечно, мы с тобой разведемся, это дело решенное, и ты женись на Анне Станиславовне. Речам их глупым не верь, никакой это не разврат, это любовь, а в любви человек неповинен и над собой не властен. Квартира эта твоя, от твоей мамы тебе осталась, я всегда знала, что я здесь временный жилец, я ни одного стула не передвинула, ни одной книжки не переставила — все как было, так и есть. Ни менять, ни делить ее не хочу, ты здесь с новой женой будешь жить. Я бы хоть сегодня ушла, долго ли угол снять, но вышло со мной такое, что я теперь не одна и должна о нем тоже думать…

О нем — это о ребенке. Беременна она оказалась. Никак она этого не ожидала, пошла к врачу, думала, болеет, а оказалось — вон что. Там все и поверить не могли, сбежались на нее посмотреть. Против всех законов медицины, против самой человеческой природы! Не может этого быть! А вот оно…

Врачи ее тут же и обнадежили — не выносит она ребеночка, через пару месяцев непременно потеряет, но велели немедленно в больницу ложиться, чтобы в момент выкидыша она на улице где-нибудь не померла.

Машенька и решилась попросить меня, чтобы я, пока она ребенка не потеряла, погодил разводиться. А как все кончится — она сразу уйдет. А если все-таки ребенок родится, то надо же ей куда-то деться. Одна — и есть одна, а с дитем… Думала она, думала — и придумала. Чтобы Анна ко мне переехала, а она с ребенком туда — в ее коммуналку. Только как же она к Анне с такими разговорами пойдет? Неловко. Надо, значит, мне за это дело взяться.

Умница какая. Все задачки решила.

Тут я совсем ума решился. Ах ты господи! Ребенок… И Анна там пытки эти терпит… А я, как дурак, мечусь!

Я Машеньке сказал, что пока разговоров о разводе вести не будем, ложись в больницу и ни о чем плохом не думай. С теми словами и проводил ее на другой день. Вроде как — чего и разводиться, того гляди сама помрешь… Очень я тогда душевный был человек, деликатный!

Постановили они (и в протокол записали) Анну по статье уволить. А поскольку меня-то с работы не сняли, я ее и увольнял, и, конечно, ничего такого не позволил. Ушла она по собственному желанию. Нюта мне в кабинет ее заявление принесла. А сама она уже больше в школе не показывалась.

Я, конечно, Нюту трясу, пристал — прямо с ножом к горлу. Где она, что с ней? А Нюта спокойно так говорит, что Анна видеть меня не хочет, чтобы я все забыл, а она уже забыла. Чтобы не искал и не докучал ей.

Нет, я искал. Домой к ней ходил. Съехала, говорят, куда — не знаем. И в комнатке ее другие люди живут. По школам искал, учительница ведь — должна где-то работать. А того, дурак, не сообразил, что ее, после такого скандала, ни в одну школу не брали. Ее Нюта в библиотеку пристроила, там заведующей была какая-то дальняя родня. У Нюты, знаешь, пол-Москвы — либо родня, либо знакомые.

А тут Маша помирает. Кровотечение у нее открылось неостановимое. Врачи хотели операцию делать. Ребеночка убирать… убивать, значит… А она воспротивилась. Или, говорит, я его рожу, или вместе помрем, вместе веселее… Шутит еще!

Меня вызвали. Проститься. Лежит пластом, ногти уже посинели, и руки поднять не может. И все у меня прощения просит, что воспользовалась моей жалостью и в жены ко мне напросилась. Да когда же это она напросилась! Я ее силой в загс волок!

А я все про Анну думаю. Прямо колею в мозгу протоптал. Одни и те же мысли — по кругу. И понял я, что все это разбирательство, грязь эта… так ее ужаснули, так отравили… Опротивело ей все, и я, и любовь наша, и даже воспоминания о тех днях.

И я смирился. Конечно, тяжело было. Будто крышка гроба надо мной захлопнулась. Пожил, поглядел на белый свет — и хватит. Надо, выходит, терпеть и доживать. Я и стал терпеть.

Потом и думать уже сделалось некогда. Полгода Маша лежала, два раза с того света ее врачи вытаскивали. Родила-таки дочку. Недоношенную, в асфиксии, слабенькую… Но родила!

И тут Нюрка дала нам жизни! А что? Ну, Анной я ее назвал. Этого-то никто не мог мне запретить! Даже Анна…

До двух лет ни одной ночи спокойно не проспала! Вечером притихнет, задремлет… А в час ночи как заорет! И все — до шести, до семи утра. Маша ее носит, укачивает, потом я, потом опять Маша… Ну какие тут могут быть посторонние мысли?

Почти год прошел. Да, зиму и весну Маша в больнице пролежала, летом Нюрка родилась… А осенью, в октябре или в начале ноября, застукал я в укромном уголке десятиклассника одного. Здоровый такой парень, и учился хорошо, и по военному делу был у меня одним из лучших. Стоит, папироску смолит. Я, конечно, сказал все, что думаю по этому поводу.

— Деньги ты на ветер пускаешь, да не свои, а родительские. И здоровье гробишь. Потом пожалеешь, да поздно будет. Выдрать я тебя не имею права, хотя полезно было бы. Что ты дома делаешь, меня не касается, пусть у твоих родителей голова болит, а в школе курить не смей. Увижу еще — приму меры, которые тебе очень не понравятся.

Он посмотрел на меня с такой лютой ненавистью. У меня даже холод по спине пошел. Что за дела? С чего бы? А он и говорит:

— Вы, Вадим Петрович, знаете, что Анна Станиславовна ребенка родила? Сына. Вадимом назвала.

А я и не понял сначала. Вообразил, что она замуж вышла. Вот и ладно, думаю, вот и хорошо. Конец моим мучениям. Нашла она свое счастье, меня забыла.

А он, парень этот, скривился, глядит на меня, как на жабу раздавленную. И говорит:

— Эх! Я бы за такой женщиной на край света пошел и жизнь бы за нее отдал! А ты!..

И такое словечко выдал, что я остолбенел. Богат русский язык! А в общем, что обижаться, правильно сказал, я это самое и есть… Бросил парень папироску, плюнул мне под ноги и ушел.

Влюблен, видать, был. Да они все в нее влюблены были.

А я стою, к стене прислонившись, и дышу через раз. Дошло. Сын у меня родился. У меня и у моей Анны.

Бросился я в школу, Нюту прямо посреди урока из класса вытащил и чуть не задушил у себя в кабинете. Да как ты смела мне не сказать! Подавай сию секунду ее адрес! А не то убью своими руками!

Нет, нашла коса на камень. Нюта причесочку поправила и сурово мне объявила, что я там вовсе не нужен, там отец уже имеется, самый что ни на есть лучший — герой, павший за Родину.

Это она Анну надоумила. Тут и вранья-то вроде никакого не было. Фамилия у нее все равно по мужу осталась, отчество она любое могла тебе дать, бумажек у нее никаких не спросили — когда муж погиб… И в сорок пятом гибли, и в сорок шестом… Долго ведь еще после войны убивали наших солдат, и в Берлине, и в Вене, и в Варшаве… Не писали об этом в газетах, по радио не говорили, а было…

Видно, на всю жизнь она это собрание запомнила. И защитилась покойным мужем. И тебя защитила. От всех вопросов, от всех наветов.

А мне уж и места не осталось в ее жизни.

Тяну я свою лямку, на работу хожу, с Нюркой гуляю — она в колясочке булькает, толстая стала, розовая, щеки развесила… А тоска у меня такая, что хоть сейчас в петлю.

И занялся я такой шпионской деятельностью, что твой Зорге! А что ж, все-таки бывший разведчик… Кулаками уже не машу, не ору благим матом, а молча, тихой сапой. И выведал, где она живет, где работает.

Пришел как-то вечером к библиотеке, притаился за деревом. Жду. Вот пошли — и заведующая, и девчонки-библиотекарши, а ее все нет. Я обошел кругом — горит одно окошечко в полуподвале. Видно, там она. Я ведь знаю эту ее привычку — больше всех на себя взваливать и допоздна на работе сидеть. Я сам такой. Жду… Замерз, закоченел весь, зима была, стужа лютая. Погодка ясная, тихая, только деревья потрескивают.

Темно уж было. Выходит. Саночки вынесла, одеялко на них положила и ушла. Потом возвращается. Тебя несет, закутанного, завязанного — кулек такой толстый. А сама все в том же пальтишке на рыбьем меху, в тех же ботиках, только вместо беретика — платочек шерстяной, красный. И варежки те же — маленькие, красные. Усадила тебя в санки, сверху еще какой-то шалью прикрыла и пошла.

Тут я и вышел из-за дерева.

— Анна… — говорю, а у самого и голоса нет, шепот сиплый. — Анна… это я…

Увидела она меня. Бледная, личико острое, все косточки видно… Как схватит тебя, как побежит! А тут трамвай к остановке подошел — она через дорогу, да и заскочила в него. И куда-то в угол забилась, даже и не посмотрел на нее… в последний раз…

Ну, взял я саночки, поставил на крылечко библиотеки, шаль оброненную туда же положил… И пошел домой.

А в глазах у нее такой был ужас, такое страдание… Значит, Нюта права оказалась. Забыть она хотела. Разве мог я против ее желания пойти?

И всю жизнь я ждал, что она меня позовет. Так это ожидание и плескалось у меня в душе, на самом донышке, как роса на листке. В любую минуту — слово бы сказала, да просто посмотрела бы поласковее, все бы бросил, и жену, и дочь, и работу, и партбилет бы положил, из Москвы бы уехал… Да что угодно!

Не позвала.

Я следил за ней потихоньку. Узнавал, как живет, не вышла ли замуж, или так — может, кто появился. Нехорошо, скажешь? Да уж, что хорошего. Нет, и замуж не вышла, и никого у нее не было, видно, хлебнула она со мной досыта — и любви, и страдания, и позора лютого… На всю жизнь хватило.

А потом я тебя увидел. На учительской конференции. Услышал, как ты поешь. Я даже не удивился. Конечно, у Анны и ребенок должен быть необыкновенный. Радовался. За нее и за тебя.