Но не машина, не пальмы манили его более всего. Одно ослепительное видение. Вернуться в родную деревню из армии. Дембель при всем параде! Сесть с отцом за стол, выпить по стакашку, поговорить за жизнь… да и хлопнуть перед стариком слиточек! Накося! Что, тятька, не видал такого? Или, скажешь, колчедан? Рядом с золотом лежал? Вот обомлеет, вот ахнет!

— Это что… откуда… — слышал сержант отцовский дрожащий шепот. — Где взял?

— Где взял, где взял… — неторопливо промолвит сержант, закуривая дорогую импортную сигаретку с фильтром. — Нашел.

— Нашел? — ласково спросил его тихий голос от порога. — Все нашел?

Ни одна ветка не хрустнула. Не скрипнула проклятая тяжелая дверь. Голощекин стоял на пороге и остро глядел на Братеева. Слиток выскользнул из рук сержанта и улегся на свое место, в металлический ящик. Голощекин неодобрительно покачал головой, погрозил пальцем:

— Эх, сержант… Я ж тебя предупреждал — не зли волка, если попал с ним в одну яму.

Капитан снял фуражку и аккуратно повесил ее на гвоздь, торчащий из стены. Повесил, не глядя, значит, знал, что он там есть. Может, сам и вбивал.

Как завороженный, следил Братеев за медленными деловитыми движениями Голощекина. А тот посмотрел на фуражку, оправил ремень, улыбнулся… Одним длинным скользящим шагом перемахнул всю фанзу по диагонали и оказался вдруг совсем рядом с Братеевым. Ударил сержанта в солнечное сплетение — коротко, резко. Братеев согнулся пополам, задохнулся… Голощекин добавил ребром ладони в основание черепа. Сержант рухнул на пол, опрокинув лавку. Тяжело загрохотали по полу золотые слитки.

Но Братеев был парень крепкий. Он перекатился в другой угол, поднялся, шатаясь, но не спуская глаз с капитана, который словно бы двоился у него в глазах — вот он здесь, а вот уже заходит сбоку… Падая, Братеев нащупал свой штык-нож, которым открыл металлический ящик, сжал его в кулаке. Теперь он по пологой дуге обходил Голощекина, готовясь ударить. Нож до поры до времени прятал за спиной…

Но Голощекин все видел, видел так ясно, как если бы сержант был прозрачен. Он усмехался, дышал легко, свободно. Драка не пугала, а возбуждала его, наполняла радостью настоящей жизни, возможностью проявить свою истинную сущность.

Ну, парень, давай… Голощекин был готов к атаке. Когда Братеев бросился на него с ножом, он ударом ноги вышиб нож и отшвырнул сержанта. Тот успел схватить Голощекина за рукав, потянул к себе, и они огромным клубком выкатились из фанзы. Братеев ударил капитана в грудь, в живот. Голощекин увернулся, легко вскочил на ноги и бросил Братеева наземь через бедро — точно, ловко, как на занятиях по самбо.

— Не держишь удар, сопляк, — приговаривал он. — Не держишь…

Братеев уже не пытался оглушить или ранить капитана. Ужас близкой гибели смял его душу. Он бросился прочь от фанзы. Голощекин догнал, ухватил сзади за ворот и со страшной силой вмял Братеева лицом в корявый ствол старой сосны. Хрустнул сломанный нос, лицо залила хлынувшая кровь. Сержант застонал и стал сползать на землю. Но Голощекин не дал ему упасть, подхватил и взял горло «в замок». Он сжимал и сжимал гортань трепыхавшегося Братеева, сжимал и сжимал, оскалившись в безумной ухмылке, наслаждаясь этими последними судорогами еще живого, теплого, но уже обреченного существа…

Раздался хруст переломленной, раздавленной гортани. Сержант дернулся и перестал дышать. И только тогда Голощекин отпустил его. Не бросил. Осторожно положил наземь. С любопытством посмотрел в окровавленное мертвое лицо. Ну, как это — убить человека? Оказывается, ничего особенного. А сколько понаписали, понапридумывали! Розовые сопли для дураков. Нет тут ничего сложного и страшного. Вот же — убил, и все. И думает о самых простых вещах: сейчас покурить или уж потом, когда все закончит?

Потом, решил Голощекин. Как говорится, сделал дело — гуляй смело. А над трупом надо еще поработать… У Голощекина появилась идея. Труп должен вызвать ужас. Это будет хорошо. Полезно. Ужас парализует, лишает способности здраво мыслить.

Он взял тело за ноги в ладных, идеально начищенных сапогах и потащил в избушку. Переволок через порог и закрыл дверь.

ГЛАВА 22

Вадим слушал седого человека и молчал. А что он мог сказать? Что всю жизнь старался быть отличником, как мать и отец? Ну, мать — понятно. Мать была живым примером. У Вадима заломило в висках, и он ненадолго закрыл глаза. И сразу увидел худенького белобрысого лейтенантика с фотокарточки. Лейтенант тот действительно был маминым мужем, он действительно был героем. Только отцом Вадима он не был.

А отец — вот он, седой, толстый, в мятом, давно вышедшем из моды костюме. Говорит, слегка задыхаясь, и все вертит, вертит в пальцах сухую ветку, отламывает по кусочку, будто прошедшие годы считает.

— Конечно, я ей тогда же, в тот же вечер, сказал, что с женой разведусь, тем более что со стороны Машеньки никакого препятствия быть не могло… А она говорит: не надо так, сгоряча, подожди, подумай… Пожалела, выходит, Машу. Я-то решил, что она в своем чувстве сомневается, может, это у нее каприз, минутное увлечение. Не то чтобы обиделся, а так, защемило сердце…

И то сказать, что за радость ей была за меня замуж-то торопиться? Она — и умница, и красавица, и образованности невероятной. А я — технарь недоученный. Ни красоты особой, ни ума выдающегося. И к тому же калека. Я уж тогда с протезом ходил, но не больно наловчился, да и протез был паршивый, так культю натирал, что к вечеру-то хоть волком вой. Это я сейчас легко хожу, ну так сколько лет… А тогда ковылял, как подбитая утка.

Как они потом кричали! Разврат! Разврат! Эх… Дураки, дураки несчастные, слепые, бессердечные! Разве в этом было дело? Разве мы только для того встречались, чтоб целоваться да обниматься? Мы все больше разговаривали. Я ей все рассказывал. Про детство и про войну. Как с мамой прощался и как в танке горел. И про Машу тоже. Глупо вроде, да? Любимой женщине про жену рассказывать? А мне это нужно было. И ей тоже. Я ведь ее всю жизнь ждал, вот и торопился все высказать.

Выследил нас кто-то. До сих пор не знаю — кто. И знать не хочу. И стукнул. Сразу — наверх. Не в школе, а — куда следует…

О-о-о… Даже вспоминать тяжко. А уж что мы тогда-то пережили, чего натерпелись… Ну я-то — ладно. А она?! Чистая, нежная моя голубка…

Меня — в райком. И давай терзать. Ну хорошо, виноват, морально разложился, ну выговор объявите, с работы гоните, да хоть расстреляйте! Не-ет! Им подробности подавай!

Да как вы могли — в школе, в храме знания, при детях, в директорском кабинете! А где нам было встречаться? Она — в коммуналке и соседей боялась, как огня. У меня — Маша. Да и не пошла бы она ко мне домой… И не было там никаких детей! Мы же поздно вечером встречались.

Да как это у вас началось? Да как давно вступили в половую связь? Да кто был инициатором? И сколько раз? И как? Тьфу!

Почему я стоял, молчал? Даже оправдываться не пытался перед этими! Я потом много об этом думал. Я ведь не трус, не слабак, на фронте куда страшнее бывало, а ведь не осрамился… И вот что надумал. Если тебя бьют — ты будешь драться, даже один против десяти, а будешь драться; ну убьют, а в драке и боли не чувствуешь, я это по себе знаю. А если, к примеру, ведро помоев на тебя выльют или в сортир затолкают, да еще ногой — по голове, чтоб хлебнул как следует… Это совсем другое дело. Нормальный человек в такой ситуации теряется, не готов он, не в силах осознать и как-то реагировать.

Вот. Стою, заледенел весь. Прямо умерло у меня все внутри. И гадко, и стыдно, и… Вдруг дверь открывается, все обернулись. Каблучки застучали. Идет по проходу моя Маша. Ну, из президиума ей: куда, как смеете, закрытое партийное собрание! А она спокойно так говорит, что, конечно, состоит в другой партийной организации, но все-таки как член партии имеет право присутствовать, потому что обсуждается дело ее законного мужа.

Все прямо остолбенели. Вышла она вперед, встала рядом со мной… Он, говорит, конечно, виноват, а только моей вины больше. Он мужчина молодой, здоровый, из себя красавец, а я вся по-женски больная и к семейной жизни неспособная. Давно бы надо его отпустить, чтобы он на хорошей женщине женился и деток народил, а я все держусь за него, потому что страшно одной остаться… И вот что вышло.

Вот вам история болезни, вот справка от врача! Хлоп на стол, покрытый красной бархатной скатертью.

Видишь, она знала, как с ними разговаривать. А я не знал.

На что решилась! На какой позор! К врачу стеснялась пойти, чуть не померла… А тут разделась, можно сказать, прилюдно. Нате, смотрите!

И вдруг они как-то все отпали. Как пиявки — когда досыта крови насосутся. Быстренько объявили выговор с занесением… И все.

Анна была беспартийная. Ее — в роно. А там ведь одни бабы. Как начали они ее на куски рвать, как завизжали! И развратница, и советскую семью разрушила, и какой пример детям, и надо еще опросить учеников, не приставала ли она к ним с неприличиями какими…

Одинокие все, несчастные… Ну и тешились. Она ни словечка не сказала. Стоит, молчит, вроде даже улыбается. Из-за этой ее тихой улыбки у одной заслуженной учительницы истерика сделалась, валерьянкой отпаивали…

Нюта ее защитила. Она боевая баба была. Да и сейчас — ого! Хватит, говорит, критикой заниматься, переходим к самокритике. А то получается, что тут одни святые мощи сидят. Давайте обсудим, кто в школу в нетрезвом виде является, кто под видом сельхозпрактики старшеклассников к тетке в деревню возил — картошку копать, а у кого такая на диво крепкая семья, что аж две жены под одной крышей живут!

Собрание тут же и закрылось. Это она заведующего роно имела в виду. Да он хороший мужик, ну, вышло у него так. Он с фронта привез жену, не походно-полевую, а законную — расписанную, честь по чести. А дома — старая жена и двое детей. Старая-то тоже не очень старая, а новая — совсем девчонка. Я его понимаю. Он, видишь, думал, что его убьют, ну и хотел устроить как-то девочку… Эта — вдова павшего героя, и та — вдова героя, кто там после войны разбирать будет. Ан нет — живой вернулся. У той — двое, у этой — младенец на руках. Куда деваться? Так и живут в одной квартире.