— О, я знаю, женщина способна защищать свою ложь даже под пыткой, как первые христиане защищали то, что они считали правдой. Кто может похвастаться тем, что вырвал искренний ответ у женщины? Послушайте, мадемуазель, до сих пор я питал к вам уважение, ибо полагал, что вы являетесь единственным исключением среди обладательниц пороков вашего пола. Я не считал вас способной ни к интригам, ни к вероломству, ни к наглости. Мое доверие к вам простиралось до дружбы…

— А теперь, ваше величество…

— Не перебивайте меня. Теперь я держусь другого мнения, и скоро вы почувствуете его последствия. Слушайте меня внимательно. Если вы имели несчастье вмешаться в мелкие дворцовые интриги, выслушать чьи-то неуместные излияния, оказать кому-то опасные услуги, не обольщайтесь — вам недолго удастся обманывать меня, и я прогоню вас отсюда, причем позор вашего изгнания будет столь же велик, сколь велики были благожелательность и уважение, с какими я вас встретил.

— Государь, — бесстрашно ответила Консуэло, — так как самое заветное и самое неизменное мое желание — это желание покинуть Пруссию, я с благодарностью приму приказ о моем выезде, как бы унизителен ни был предлог моего удаления и как бы сурово вы со мной ни говорили.

— Ах, так! — вскричал Фридрих вне себя от ярости. — Вы осмеливаетесь разговаривать со мной в подобном тоне!

При этом он поднял трость, словно собираясь ударить Консуэло, но спокойный и презрительный вид, с каким она ждала этого оскорбления, отрезвил его, и, далеко отбросив трость, он взволнованно проговорил:

— Забудьте, что вы имеете право на благодарность капитана Крейца, и обращайтесь к королю с подобающим уважением, не то я могу выйти из себя и наказать вас, как упрямого ребенка.

— Государь, мне известно, что в вашей августейшей семье бьют детей, и я слышала, что ваше величество, стремясь избавиться от такого обращения, когда-то сами пробовали бежать. Мне, цыганке, будет легче совершить побег, чем кронпринцу Фридриху. Если король в течение двадцати четырех часов не удалит меня из своего государства, я сама постараюсь успокоить его относительно моих интриг и покину Пруссию без всяких бумаг, хотя бы мне пришлось идти пешком и перебираться через рвы, подобно дезертирам и контрабандистам.

— Вы сумасшедшая! — пожимая плечами, сказал король, расхаживая по комнате, чтобы скрыть досаду и раскаяние. — Да, вы уедете, таково и мое желание, но уедете не торопясь, без скандала. Я не хочу, чтобы вы расстались со мной, сердясь и на меня и на самое себя. Где, черт возьми, вы набрались этой невероятной дерзости? И какого черта я так снисходителен к вам?

— Думаю, что причина этой снисходительности в той крупице великодушия, от которой король вполне может себя избавить. Он думает, что обязан мне чем-то за услугу, которую я с такой же готовностью оказала бы самому ничтожному из его подданных. Пусть же он считает, что расквитался со мной тысячу раз, и поскорее отпустит меня — свобода будет вполне достаточной наградой. Никакой другой мне не надо.

— Опять? — сказал король, пораженный дерзким упрямством молодой девушки. — Все те же речи? Так вы не скажете мне ничего другого? Нет, это уже не смелость, это ненависть!

— А если бы и так? — спросила Консуэло. — Разве вашему величеству это не безразлично?

— Праведное небо! Что такое вы говорите, глупенькая девочка! — воскликнул король с простодушным выражением искренней боли. — Вы сами не понимаете, что сказали. Только извращенная душа может быть нечувствительна к ненависти себе подобных.

— А разве Фридрих Великий считает Порпорину существом себе равным?

— Только ум и добродетель возвышают отдельных людей над остальными. В области своего искусства вы гениальны. Совесть должна подсказать вам, верны ли вы своему долгу… Но в эту минуту она говорит вам совсем другое, ибо в душе у вас горечь и вражда.

— Допустим, но разве великому Фридриху не в чем упрекнуть свою совесть? Не он ли разжег эти дурные страсти в душе, привыкшей к чувствам мирным и добрым?

— Вы сердитесь? — спросил Фридрих, пытаясь взять молодую девушку за руку. Но тут же в смущении остановился: закоренелое презрение и антипатия к женщинам сделали его застенчивым и неловким. Консуэло намеренно подчеркнула свою досаду, чтобы заглушить в сердце короля нежность, готовую погасить вспышку гнева, но когда она заметила, как он робок, страх ее сразу исчез, так как она поняла, что первого шага он ждет с ее стороны. Странная прихоть судьбы! Единственная женщина, которая могла вызвать у Фридриха чувство, похожее на любовь, была, быть может, единственной в его королевстве, которая ни за что в жизни не согласилась бы поощрить в нем эту склонность. Правда, недоступность и гордость Консуэло были, пожалуй, в глазах короля главным ее очарованием. Завоевание этой непокорной души привлекало деспота, словно завоевание какой-нибудь провинции, и, сам не отдавая себе в этом отчета, отнюдь не стремясь прослыть героем любовных похождений, он испытывал невольное восхищение и сочувствие к этому сильному характеру, в какой-то мере родственному его собственному. — Вот что, — сказал он, быстро пряча в карман жилета руку, которую протянул было к Консуэло, — никогда больше не говорите мне, что я равнодушен к ненависти окружающих, не то я буду думать, что меня ненавидят, а эта мысль мне невыносима.

— Но ведь вы хотите, чтобы вас боялись.

— Нет, я хочу, чтобы меня уважали.

— И ваши капралы внушают солдатам уважение к вашему имени с помощью палочных ударов. — Что можете вы знать об этом? О чем вы говорите? Во что вмешиваетесь?

— Я отвечаю на вопросы вашего величества определенно и ясно.

— Вам угодно, чтобы я попросил у вас прощения за вспышку, вызванную вашим безрассудством?

— Напротив. Если бы вы могли разбить о мою голову ту палку-скипетр, который управляет Пруссией, я стала бы просить ваше величество поднять эту трость.

— Полноте! Ведь эту трость мне подарил Вольтер, и если бы я прошелся ею по вашим плечам, у вас только прибавилось бы хитрости и ума. Послушайте, я очень дорожу этой тростью, но вижу, что вам нужно какое-то удовлетворение. Итак…

Король поднял трость и хотел было ее сломать. Однако, как он ни старался сделать это, даже помогая себе коленом, бамбук гнулся, но не ломался.

— Вот видите, — сказал король, бросая трость в камин, — вы ошиблись: моя трость не является символом моего скипетра. Это символ верной Пруссии. Она сгибается под давлением моей воли, но не будет сломлена ею. Поступайте так же, Порпорина, и вам будет хорошо.

— Какова же воля вашего величества по отношению ко мне? Стоит ли такой сильной личности повелевать и нарушать ясность своего духа ради столь незначительной особы?

— Моя воля — чтобы вы отказались от мысли уехать из Берлина. Вам это неприятно?

Быстрый и почти страстный взгляд Фридриха достаточно убедительно пояснил, что он имел в виду, говоря о так называемом удовлетворении. Консуэло почувствовала, что ее страхи вернулись, и сделала вид, что не поняла его.

— На это я никогда не соглашусь, — ответила она. — Мне слишком ясно теперь, как дорого пришлось бы платить за честь изредка развлекать своими руладами ваше величество. Здесь подозревают всех. Самые незаметные, самые незначительные люди не защищены от клеветы, и для меня такая жизнь невыносима.

— Вы недовольны своим жалованьем? — спросил король, — Оно будет увеличено.

— Нет, государь. Я вполне удовлетворена им — я не корыстолюбива, и ваше величество знает это.

— Вы правы. Надо отдать вам справедливость, вы не любите деньги.

Впрочем, неизвестно, что вы любите?

— Свободу, государь.

— А кто стесняет вашу свободу? Вы просто хотите поссориться со мной и не можете найти подходящий предлог. Вы хотите уехать — это мне ясно.

— Да, государь.

— Да? Это решено твердо?

— Да, государь.

— Если так, убирайтесь к дьяволу! Король схватил шляпу, поднял трость, которая так и не сгорела, откатившись за решетку, и, повернувшись спиной, направился к двери. Но, перед тем, как ее открыть, он обернулся, и Консуэло увидела его лицо, такое непритворно грустное, такое по-отечески огорченное, словом, такое непохожее на обычную страшную маску короля с его горькой, скептическифилософской усмешкой, что бедная девушка почувствовала раскаяние и волнение. Привычка к бурным сценам, усвоенная ею в те времена, когда она еще жила в доме Порпоры, заставила ее забыть, что в сердце Фридриха было по отношению к ней нечто такое, чего никогда не было в целомудренной и благородно пылкой душе ее приемного отца, — нечто эгоистическое и страшное. Она отвернулась, чтобы скрыть невольную слезу, покатившуюся по ее щеке, но зоркий, как у рыси, взгляд короля замечал все. Он воротился и снова занес над Консуэло трость, но на этот раз с такою нежностью, словно играл со своим ребенком.

— Скверное создание, — сказал он ей растроганным и ласковым тоном, у вас нет ко мне ни малейшей дружбы.

— Вы сильно ошибаетесь, господин барон, — ответила добрая Консуэло, поддавшись обаянию этого полупритворства, которое так искусно загладило искреннюю и грубую вспышку королевского гнева. — Моя дружба к капитану Крейцу столь же велика, сколь велика неприязнь к королю Пруссии.

— Это потому, что вы не понимаете, не можете понять короля Пруссии, — возразил Фридрих. — Но не будем говорить о нем. Наступит день, когда вы более справедливо оцените человека, который пытается править своей страной как можно лучше, но для этого вам надо пожить здесь подольше и ознакомиться с ее духом, с ее потребностями. А пока что будьте немного полюбезнее с этим беднягой бароном — ведь ему так наскучил двор, наскучили придворные льстецы, и он пришел сюда, чтобы найти хоть немного покоя и счастья рядом с чистой душой и ясным умом. У меня был всего один час, чтобы насладиться всем этим, а вы все время ссорились со мной. Я приду еще как-нибудь, но с условием, что вы примете меня полюбезнее. Чтобы развлечь вас, я приведу с собой левретку Мопсюль, а если будете умницей, подарю вам красивого белого щенка, которого она теперь кормит. Вам придется хорошенько заботиться о нем. Да, совсем забыл! Я принес вам стихи собственного сочинения, несколько строф. Можете подобрать к ним мелодию, а моя сестра Амалия охотно споет их нам.