— Должна признаться, принцесса, что я, сама того не замечая, нередко испытывала на себе его обаяние. Все эти мелкие хитрости всегда были мне чужды, и я каждый раз оказывалась обманутой, а если и разгадываю их, то лишь потом, хорошенько поразмыслив. Часто мне приходилось видеть короля в театре, а иногда после спектакля он даже заходил в мою уборную. Он всегда он бывал со мной отечески ласков. Но мы никогда не оставались наедине, если не считать двух или трех встреч в садах Сан-Суси, да и то, должна признаться, это я сама проследила часы его прогулок и старалась попасться ему на глаза. В подобных случаях он подзывал меня или сам любезно шел мне навстречу, и я пользовалась минутой, чтобы заговорить с ним о Порпоре и напомнить о моей просьбе. Все время я получала те же самые обещания, но они так и не были исполнены. Впоследствии я изменила тактику и стала просить позволения уехать в Вену, но король отвечал мне то ласковым упреком, то ледяной холодностью, а чаще всего проявлял явное раздражение. Так что и эта моя попытка оказалась столь же безуспешной. Правда, как-то раз король сухо ответил мне: «Поезжайте, мадемуазель, вы свободны». Но даже и после этого я не получила ни полного расчета, ни бумаг, ни подорожной. Итак, ничто не изменилось, и, если мое положение сделается невыносимым, я вижу только один выход — бегство. Увы, принцесса! Меня часто коробило отсутствие у Марии-Терезии музыкального вкуса, но я и не подозревала тогда, что король-меломан гораздо более опасен, чем императрица, лишенная слуха.

Вот, в сущности, и все, что я могу рассказать вам о моих отношениях с его величеством. Ни разу у меня не было повода испугаться или просто заподозрить его в фантазии полюбить меня, — фантазии, которую вашему высочеству угодно было ему приписать. Правда, я испытывала иногда гордость при мысли о том, что благодаря некоторому музыкальному таланту и тому необыкновенному случаю, когда мне посчастливилось спасти королю жизнь, он питает ко мне нечто вроде дружбы. Он не раз говорил мне это и говорил так мило, с такой непринужденной откровенностью, он как будто испытывал от беседы со мной такое неприкрытое, исполненное такого благоволения удовольствие, что я, быть может бессознательно и, уж конечно, невольно, привыкла отвечать ему столь же своеобразной дружбой. Это слово звучит странно в моих устах и, без сомнения, кажется неуместным, но чувство горячей почтительности и робкого доверия, какое мне внушают присутствие, взгляд, голос и ласковые речи этого царственного василиска, как вы его назвали, столь же необычно, сколь искренно. Мы собрались здесь, чтобы говорить все, и условились, что я буду откровенна до конца. Так вот — признаюсь вам, что король внушает мне страх, почти ужас, когда я его не вижу и только дышу разреженным воздухом его империи, но стоит мне увидеть его, как я подпадаю под его обаяние и готова любым способом доказать ему всю ту преданность, какую застенчивая, но любящая дочь может питать к строгому, но доброму отцу.

— Я вся дрожу! — вскричала принцесса. — О боже! А вдруг ты поддашься его влиянию или его чарам настолько, что выдашь нашу тайну!

— О нет, принцесса. Не бойтесь, этого никогда не будет. Когда дело касается моих друзей и вообще кого бы то ни было, кроме меня самой, то не только королю, но даже и более искусным фарисеям, если они существуют, не удастся поймать меня в ловушку.

— Я тебе верю. Твое чистосердечие оказывает на меня такое же действие, какое на тебя оказывает Фридрих. Ну, ну, не сердись, я вовсе не сравниваю вас. Продолжай свою историю и расскажи о Калиостро. Мне говорили, что на одном сеансе магии он показал тебе мертвеца, который, как я предполагаю, оказался графом Альбертом.

— Я готова исполнить ваше желание, благородная Амалия, но если уж я решусь рассказать вам еще одну тягостную историю, о которой хочу, но не могу забыть, то, по нашему условию, я тоже имею право задать вам несколько вопросов. — Я готова тебе ответить.

— Если так, скажите, принцесса, верите ли вы, что мертвые могут выходить из могилы, или по крайней мере что маги способны показать нам их лица, одушевленные каким-то подобием жизни, причем эти видения могут до такой степени завладеть нашим воображением, что мы почти теряем рассудок и видим их собственными глазами?

— Вопрос этот очень сложен, и я могу ответить только одно: я не верю в то, чего не может быть. Не верю ни в магию, ни в воскрешение мертвых. А вот наше бедное, безумное воображение — оно способно на все, в это я верю.

— Ваше высочество… прости, твое высочество не верит в магию, а между тем… Но может быть, этот вопрос будет нескромным?..

— Закончи свою мысль: между тем я посвятила себя магии? Да, это всем известно. Но позволь мне, дитя мое, объяснить тебе эту странную непоследовательность в более подходящую минуту. Уже при виде таинственной тетрадки, присланной через чародея Сен-Жермена и оказавшейся письмом, адресованным мне Тренком, ты могла бы понять, что вся эта мнимая некромантия способна служить ширмой для чего угодно. Но не могу же я за такой короткий срок открыть тебе все то, что она скрывает от глаз толпы, что она утаивает от шпионов, шныряющих при дворах, и от тирании законов. Наберись терпения, я решила приобщить тебя ко всем моим тайнам. И ты заслуживаешь этого гораздо больше, чем моя дорогая фон Клейст, потому что она труслива и суеверна. Да, этот ангел доброты, эта кроткая душа не обладает здравым смыслом. Она верит в дьявола, в чародеев, в привидения, в предзнаменования, верит так, словно не в ее руках были сосредоточены тайные нити всей этой грандиозной аферы. Она напоминает тех алхимиков минувших времен, которые терпеливо и умело создавали уродов, а потом до такой степени пугались своих собственных созданий, что становились рабами какого-нибудь чертика, вышедшего из их реторты.

— Быть может, я и сама оказалась бы не храбрее госпожи фон Клейст, — возразила Порпорина, — и должна признаться, что мне довелось стать свидетелем власти, если даже не всемогущества Калиостро. Вообразите, что, пообещав показать задуманного мною человека, имя которого он якобы прочитал в моих глазах, он показал мне другое лицо и — более того — показал мне его живым, как будто и не подозревая, что тот умер. И все же, несмотря на эту двойную ошибку, он воскресил перед моими глазами покойного моего супруга, и это навсегда останется для меня мучительной и страшной загадкой.

— Он показал тебе какой-нибудь призрак, а твое воображение дополнило все остальное.

— Воображение тут совершенно ни при чем, могу вас уверить. Я ожидала, что увижу через стекло или сквозь прозрачную завесу изображение маэстро Порпоры. Дело в том, что за ужином я несколько раз заговаривала о нем и, выражая сожаление по поводу его отсутствия, заметила, что господин Калиостро внимательно прислушивается к моим словам. Чтобы облегчить ему задачу, я мысленно представила себе лицо моего учителя и ждала совершенно спокойно, пока еще не принимая этот опыт всерьез. И хотя мысль об Альберте никогда не покидает меня, как раз в этот момент я не думала о нем. Входя в колдовскую лабораторию, Калиостро спросил, позволю ли я завязать себе глаза и согласна ли пойти с ним, держась за его руку. Зная, что он человек воспитанный, я согласилась без колебаний, но при условии, что он ни на минуту не оставит меня одну. «А я как раз и собирался, — сказал он мне, — попросить вас не отходить от меня ни на шаг и не выпускать моей руки, что бы ни случилось и какое бы волнение вы ни испытали». Я обещала, но это его не удовлетворило, и он заставил меня торжественно поклясться, что, когда появится видение, я не сделаю ни одного жеста, не издам ни одного восклицания, словом, буду безмолвна и неподвижна. Затем он надел перчатку и, накинув мне на голову черный бархатный капюшон, ниспадающий до самых плеч, повел меня куда-то. Мы шли так около пяти минут, но я не слышала, чтобы закрывалась или открывалась хоть одна дверь. Благодаря капюшону я не чувствовала никакого изменения воздуха и не знаю, выходили мы из кабинета или нет: чтобы помешать мне запомнить направление, Калиостро заставил меня проделать множество кругов и поворотов. Наконец он остановился и снял с меня капюшон, но сделал это так легко, что я ничего не заметила. Мне стало легче дышать, и только поэтому я поняла, что перед глазами у меня уже нет преграды, но вокруг был такой глубокий мрак, что и без капюшона я ровно ничего не видела. Однако через некоторое время я различила перед собой звезду, сначала мерцающую и бледную, а потом сверкающую и яркую. В первое мгновение она показалась мне очень отдаленной, но, став яркой, совсем приблизилась. Вероятно, это зависело от более или менее сильного света, проникавшего сквозь прозрачную завесу. Калиостро подвел меня к этой звезде, как бы врезанной в стену, и по ту сторону я увидела странно убранную комнату с множеством свечей, размещенных в определенном порядке. Эта комната своим убранством и расположением казалась вполне подходящей для какого-нибудь колдовского действа. Но я не успела хорошенько ее разглядеть; мое внимание сразу приковал к себе человек, сидевший за столом. Он сидел один, закрыв руками лицо, видимо, погруженный в глубокое раздумье. Итак, я не могла рассмотреть его черты, и фигуру его тоже скрывало одеяние, какого я никогда ни на ком не видела. Насколько я могла различить, это была белая шелковая мантия или плащ на ярко-красной подкладке, застегнутый на груди какими-то золотыми иероглифическими эмблемами, среди которых я различила розу, крест, треугольник, череп и несколько роскошных разноцветных лент. Я поняла одно — это был не Порпора. Но через минуту или две это таинственное существо, которое я уже начала принимать за статую, медленно опустило руки, и я отчетливо увидела лицо графа Альберта — не такое, каким видела его в последний раз, с печатью смерти, нет, бледное, но живое, одухотворенное и безмятежно ясное, словом, такое, каким оно бывало в лучшие часы его жизни — в часы спокойствия и доверия. Я чуть было не вскрикнула и не разбила невольным движением стекло, которое нас разделяло, но Калиостро сильно сжал мне руку, и это напомнило мне о моей клятве; я почувствовала смутный страх. К тому же в эту минуту в глубине комнаты, где сидел Альберт, открылась дверь, и туда вошли несколько незнакомых людей, одетых почти так же, как он, и со шпагами в руках. Проделав какие-то странные телодвижения, словно играя пантомиму, они поочередно обратились к нему с торжественными и непонятными словами. Он встал, подошел к ним и ответил им столь же непонятно, хотя теперь я знаю немецкий язык не хуже, чем родной. Их речи походили на те, какие мы порой слышим во сне, да и вся необычность этой сцены, чудесное появление этого призрака так напоминали сон, что я сделала попытку шевельнуться, желая убедиться, что не сплю. Но Калиостро заставил меня стоять неподвижно, да и голос Альберта был так хорошо мне знаком, что я уже не могла сомневаться в реальности того, что вижу. Поддавшись непреодолимому желанию заговорить с ним, я готова была забыть свою клятву, как вдруг черный капюшон вновь опустился на мои глаза. Я быстро сорвала его, но светлая звезда уже исчезла, и все погрузилось в кромешный мрак. «Если вы сделаете хоть малейшее движение, — глухо прошептал Калиостро дрожащим голосом, — ни вы, ни я — мы никогда больше не увидим света». Я нашла в себе силы последовать за ним, и мы еще долго зигзагами шагали в неведомом пространстве. Наконец он в последний раз снял с меня капюшон, и я оказалась в его лаборатории, освещенной так же слабо, как и в начале нашего приключения. Калиостро был очень бледен и все еще дрожал, как прежде, во время нашего перехода. Тогда тоже рука его, державшая мою руку, судорожно вздрагивала, и он очень торопил меня, видимо испытывая сильный страх. С первых же слов он начал горько упрекать меня за недобросовестность, с какой я нарушила свои обещания и едва не подвергла его ужасной опасности. «Мне бы следовало помнить, — добавил он суровым и негодующим тоном, — что честное слово женщин ни к чему их не обязывает и что ни в коем случае нельзя уступать их праздному и дерзкому любопытству».