Очень высокий друг наших жен может сколько угодно забавляться обществом этих маленьких созданий, не имея при этом никаких домашних забот. Они с моим братом Ивом и малышкой Оюки (дочерью госпожи Сливы, моей хозяйки) дополняют собой наше разношерстное сборище.


XIV


Господин Сахар и госпожа Слива[32] — мой хозяин и его жена, два уморительных типа, словно сошедшие с ширмы, — живут под нами, на первом этаже. Оба они староваты, чтобы иметь такую дочь, как пятнадцатилетняя Оюки, неразлучная подружка Хризантемы.

И муж и жена преисполнены синтоистской[33] набожности: вечно стоят на коленях перед семейным алтарем, вечно воссылают к духам свои длинные молитвы, время от времени хлопая в ладоши, чтобы снова собрать вокруг себя этих невнимательных существ, витающих в облаках. В свободное же время они выращивают в размалеванных фаянсовых горшочках карликовые кустики и неправдоподобные цветы, замечательно пахнущие по вечерам.

Господин Сахар молчалив, не слишком общителен, иссушен, как мумия, в своем синем хлопчатобумажном одеянии. Много пишет (думаю, мемуары) кисточкой, которую держит кончиками пальцев, на длинных рулонах рисовой бумаги, слегка оттененной серой краской.

Госпожа Слива услужлива, подобострастна, алчна, брови тщательно выбриты, зубы старательно покрыты черным лаком, как положено добропорядочной даме. В любой час возникает на четвереньках на пороге нашего жилища, чтобы оказать нам какую-нибудь услугу.

Оюки по десять раз на дню врывается к нам в самые неподходящие моменты (когда мы или спим, или одеваемся), влетает, как дуновение жеманной молодости и причудливого веселья, как воплощенный раскат смеха. Совсем кругленькое тело, совсем кругленькое личико. Полудитя-полудевушка. И такая непосредственная, из-за всякого пустяка целует вас прямо в губы своими полными, подвижными губами, немного влажноватыми, но такими свежими, такими красными…


XV


Благодаря лампадам, горящим перед позолоченным Буддой, мы, в нашем всегда открытом жилище, проводим ночи в обществе насекомых из всех окрестных садов. Пяденицы, комары, цикады и другие необыкновенные насекомые, названий которых я не знаю, — все собираются у нас.

А когда заявляется какой-нибудь незваный кузнечик, какой-нибудь беззастенчивый, беспардонный скарабей[34] и бегает по нашим белым циновкам, надо видеть, как Хризантема взывает к моему возмущению, указывая на него пальцем и произнося одно только «У-у!», с опущенной головой, неописуемой гримасой и оскорбленным взглядом. Существует специальный веер, чтобы выгонять непрошеных гостей на улицу.


XVI


Здесь я вынужден признать, что читателю моя история должна казаться неимоверно затянутой…

Раз уж нет интриги и трагических происшествий, мне бы хотелось, по крайней мере, суметь хоть отчасти выразить, как благоухают окружающие меня сады, как ласково греет солнце, как приятна тень этих красивых деревьев. Раз уж нет любви, — хоть как-то передать умиротворяющее спокойствие отдаленного предместья. Выразить, как звучит гитара Хризантемы, — за неимением лучшего я уже нахожу некоторое очарование в этой музыке, раздающейся в тиши прекрасных летних вечеров…

Во время только что минувшего июльского полнолуния стояла ясная, тихая, великолепная погода. До чего же прекрасны эти светлые ночи, до чего прекрасны розовые отблески дивного лунного света и голубые тени в густых зарослях деревьев!.. И до чего же красив этот спящий город, когда смотришь на него с нашей веранды!..

Боже, да и малышка Хризантема в общем-то мне не противна. Ведь если люди не испытывают друг к другу ни физического отвращения, ни ненависти, привычка в конце концов создает между ними своего рода связь несмотря ни на что…


XVII


И все время этот стрекот цикад, пронзительный, бесконечный, беспрестанный, день и ночь не смолкающий в японских горах. Он всегда и повсюду, в самый знойный час дня, в самый свежий час ночи. Еще на рейде, едва причалив, мы услышали его с обоих берегов, с обоих нависших над нами зеленых склонов. Он неотступен и неутомим; в нем выражается, в нем прямо-таки пульсирует необычная жизнь этого уголка земли. Это голос лета на японских островах; это музыка неосознанного праздника, всегда равная самой себе и постоянно стремящаяся стать громче, разрастись для пущего восхваления радости жизни.

Для меня стрекот цикад — характерный звук этой страны, как и крик кречета местной породы, тоже приветствовавший нас при подходе к японским берегам. Эти птицы парят над долинами и глубокими бухтами, время от времени издавая свое тройное «А-а-а», звучащее грустно, словно исполненное тягостного удивления и боли. А горы вторят их крику.


XVIII


Ив, Хризантема и малышка Оюки так подружились, что это стало меня забавлять; мне даже кажется, что в моей семейной жизни меня как раз больше всего и забавляет их близость. Между ними такой контраст, что это приводит к самым неожиданным и уморительным ситуациям. Он, со своей матросской непринужденностью и своим бретонским акцентом, в этом хрупком бумажном домике рядом с жеманными мусме; высокий, здоровый парень со звучным, низким голосом, между двумя малютками с птичьими голосками, которые вертят им как хотят и заставляют есть палочками; обучают его своим детским играм, жульничают, ссорятся и помирают со смеху.

Они с Хризантемой явно очень нравятся друг другу. Но я по-прежнему доверяю ему и не могу себе представить, чтобы из-за этой случайной супруги между «братом» и мною могло возникнуть малейшее недоразумение.


XIX


Мои японские родственники, многочисленные и часто дающие о себе знать, — предмет большого веселья для офицеров нашего судна, приходящих нас навестить, и особенно для томодачи такусан такай (сверхвысокого друга).

Очаровательная теща — настоящая светская дама; малышки-свояченицы, малышки-кузины и еще молоденькие тетушки.

У меня даже есть бедный родственник — дзин. В этом мне признались не без колебаний; но когда нас представляли друг другу, мы заулыбались как старые знакомые — это был 415-й номер!

Над этим бедным 415-м номером потешаются мои друзья по судну, особенно один, меньше чем кто-либо имеющий на это право, — малыш Шарль N***, у которого самого теща была то ли консьержкой,[35] то ли чем-то в этом роде, у входа в пагоду.

Я же, наоборот, особенно ценю этого родственника, так как очень высоко ставлю проворство и силу.

К тому же его ноги — лучшие в Нагасаки, и каждый раз, когда мне надо срочно куда-нибудь поехать, я прошу госпожу Сливу послать вниз, на стоянку дзинов, за моим кузеном.


XX


Сегодня, в полуденный зной, я неожиданно заявился в Дью-дзен-дзи. Внизу у лестницы валялись деревянные башмаки Хризантемы и ее сандалии из лакированной кожи.

У нас наверху все было открыто, с солнечной стороны опущены бамбуковые шторы; сквозь них легко проходил теплый воздух и золотистый свет. На этот раз в наши бронзовые вазы Хризантема поставила лотосы, и, едва я вошел, мой взгляд сразу же упал на эти большие розовые чаши.

Она, по своему обыкновению, спала после обеда, лежа на полу.

…Какая необычная форма всегда у этих букетов, сделанных Хризантемой: что-то трудноопределимое, какая-то чисто японская стройность, витиеватое изящество, которого мы никогда бы не могли достичь.

Она спала на циновках, лежа на животе, ее высокая прическа и черепаховые шпильки холмиком возвышались над лежащим телом. Маленький шлейф ее туники, как хвост, продолжал ее хрупкую фигурку. Вытянутые вперед руки были сложены крестообразно, рукава разметались, как крылья, — а рядом лежала ее длинная гитара.

Она была похожа на мертвую фею. А еще напоминала большую синюю стрекозу, упавшую сюда и пригвожденную к этому месту.

Госпожа Слива, поднявшаяся следом за мной, как всегда подобострастная и угодливая, принялась жестами выражать свое возмущение, увидев, как беспечно встречает Хризантема своего хозяина и господина, и ринулась будить ее.

— Ради Бога, не надо, добрая госпожа Слива! Если б вы знали, насколько больше она мне нравится такой!

Обувь я, по обыкновению, оставил внизу, рядом с маленькими башмачками и маленькими сандалиями; тихонько, на цыпочках, я прошел через комнату и сел на веранде.

Как жаль, что Хризантема не может спать все время: так она замечательно дополняет декорацию и, по крайней мере, не нагоняет на меня скуку. Как знать, быть может, если бы я мог лучше понимать, что творится в ее головке и в ее душе… Но вот ведь любопытно, с тех пор как я живу с ней, вместо того чтобы продвинуться в изучении японского языка, я совсем забросил его, почувствовав всю невозможность когда-либо им заинтересоваться…

Сидя у себя на веранде, я смотрел на простиравшиеся подо мной леса и зеленые горы, храмы и кладбища, на залитый солнцем Нагасаки. Цикады стрекотали пронзительно, как никогда, и воздух дрожал, как в лихорадке, от их стрекота. Все вокруг было спокойным, ярким и теплым…

И все же, на мой взгляд, недостаточно! Что же изменилось на земле? Те знойные летние полдни, что сохранились в моих далеких воспоминаниях, были еще ярче, еще солнечнее; Ваал[36] раньше казался мне могущественнее, страшнее. Можно подумать, что все это — лишь бледная копия того, что я знал в мои первые годы, копия, которой чего-то недостает. И я с грустью спрашиваю себя: неужели действительно это и есть летнее великолепие — неужели таким оно и было? Или же глаза мои неверны и со временем мне предстоит увидеть, как все еще больше поблекнет?..