Пьер Лоти

Госпожа Хризантема

Посвящается герцогине де Ришелье

Герцогиня!

Соблаговолите принять эту книгу в знак почтительнейшего дружеского расположения.

Не без колебаний решился я посвятить ее вам, ибо фабула ее не вполне пристойна; но я приложил все усилия, чтобы изложение было безукоризненным, и, надеюсь, мне это удалось.

Это дневник одного лета из моей жизни, в котором я не изменил ничего, даже даты, ибо я нахожу, что, стоит упорядочить события, как весь порядок сразу же нарушается. Хотя на первый взгляд самая большая роль принадлежит госпоже Хризантеме, главные персонажи, вне всякого сомнения, это Я, Япония и Впечатление, произведенное на меня этой страной.

Помните одну фотографию, — признаться, довольно смешную, —где большой Ив, японка и я сфотографированы вместе, как было велено фотографом из Нагасаки? Вы улыбнулись, когда я принялся уверять вас, что столь тщательно причесанная миниатюрная особа, стоящая между нами, —это одна из моих соседок. Соблаговолите же принять мою книгу с той же снисходительной улыбкой, не ища в ней ни опасной, ни благотворной морали, —как приняли бы диковинную вазу, болванчика из слоновой кости, какую-нибудь несуразную безделушку, привезенную для вас из этой страны — родины всех несуразиц.

С глубоким почтением преданный вам

Пьер Лоти.


ПРЕДИСЛОВИЕ


В море, около двух часов пополуночи, тихой ночью, под звездным небом.

Ив стоял на мостике возле меня, и мы болтали о совершенно новой для нас обоих стране, куда волею судеб занесло нас на этот раз. На следующий день мы должны были пристать к берегу; ожидание забавляло нас, и мы строили тысячи планов.

— Я, — говорил я, — как только приеду, намерен жениться…

— А-а! — протянул Ив, как всегда отстраненно, с видом человека, которого ничем не удивишь.

— Да… на маленькой женщине с желтой кожей, черными волосами и кошачьими глазами. Я выберу хорошенькую. Ростом она будет не выше куклы. У тебя в нашем доме будет своя комната. Все это будет происходить в бумажном домике, в тени деревьев, среди зеленых садов. Я хочу, чтобы вокруг все цвело; мы будем жить среди цветов, и каждое утро наше жилище будут украшать букетами, букетами, каких ты в жизни не видел.

Казалось, Ив даже заинтересовался подобными планами семейной жизни. Впрочем, он отнесся бы к моим словам с равным доверием, если бы я выразил намерение произнести временный обет у монахов этой страны или же жениться на какой-нибудь островной царице и укрыться вместе с ней в нефритовом[1] дворце посреди заколдованного озера.

Однако изложенный мною план жизнеустройства и в самом деле созрел в моей голове. Боже ты мой, от скуки и одиночества я понемногу дошел до того, что вообразил такой брак и пожелал его. А главное, пожить немного на земле, в тенистом уголке, среди деревьев и цветов было так соблазнительно после долгих месяцев, потерянных на Пескадорах[2] (а это знойные и зловещие острова, без зелени, без леса, без ручьев, источающие запах Китая и смерти).

Мы проделали немалый путь к северу, с тех пор как наш корабль покинул это китайское пекло, и созвездия на нашем небосклоне быстро сменили друг друга: Южный Крест исчез вместе с другими южными звездами, а Большая Медведица снова поднялась к зениту и была теперь почти так же высоко, как на небе Франции. Вдыхая посвежевший воздух этой ночи, мы чувствовали, что отдыхаем, наслаждались приливом бодрости — и вспоминали, как стояли некогда на вахте летними ночами у бретонских берегов…

А между тем как же далеко были мы от этих милых берегов, как ужасающе далеко!..


I


На рассвете мы увидели Японию.

Она показалась точно в назначенный час, пока еще очень далеко, в некоей точке морского простора, столько дней бывшего для нас пустынным пространством.

Сначала это была лишь вереница небольших розовых вершин (выступающий архипелаг Фукуэ[3] в лучах восходящего солнца). Но за ним вдоль всей линии горизонта вскоре показалась какая-то тяжесть в воздухе, какая-то давящая пелена над водой: это и была настоящая Япония, и понемногу в бесформенном облаке стали вырисовываться четкие и определенные контуры гор Нагасаки.

Ветер был встречный, свежий и нарастал по мере нашего приближения, словно эта страна изо всех сил дула на нас, пытаясь отогнать от своих берегов. Море, снасти, корабль — все пришло в волнение, зашумело.


II


Около трех часов дня все, что мы видели издали, приблизилось, и приблизилось настолько, что нависло над нами скалистой массой и буйством зелени.

А потом мы вошли в своего рода тенистый коридор между двумя рядами очень высоких гор, как-то странно симметрично расположенных одна за другой, словно «стойки» объемных декораций, — необычайно красивых, но не вполне естественных. Как будто Япония раскрывалась перед нами колдовской трещиной, чтобы позволить проникнуть себе в самое сердце.

В конце этой длинной и странной бухты должен был быть Нагасаки, но пока его не было видно. Все вокруг было восхитительно зеленым. Сильный бриз,[4] дувший в открытом море, внезапно стих, сменившись безветрием; ставший очень теплым воздух был наполнен ароматами цветов. И по всей долине разливалась удивительная музыка цикад; они перекликались с одного берега на другой; стрекотание бесчисленного множества насекомых отдавалось далеко в горах; вся страна словно вторила им несмолкаемым звоном дрожащего хрусталя. Мы проплывали совсем рядом со стайками больших джонок,[5] подгоняемых неуловимым ветерком и тихонько скользивших по едва подернутой зыбью воде; плыли они бесшумно; их белые паруса, натянутые на горизонтальных реях,[6] ниспадали тысячью мягких складок, словно шторы; сложной конструкции корма возвышалась корабельной надстройкой, как на средневековых судах. Сочно-зеленые склоны гор оттеняли их снежную белизну.

Что за страна зелени и тени, эта Япония, что за нежданный рай!..

Там снаружи, в открытом море, наверное, было еще светло; здесь же, в теснине гор, казалось, уже наступил вечер. Вершины были ярко освещены, но у подножия, в той наиболее заросшей части, что вплотную подступала к воде, царил вечерний полумрак. Проплывавшими мимо джонками, белыми-белыми на темном фоне листвы, бесшумно управляли маленькие желтые люди, обнаженные, с длинными, как у женщин, волосами, заплетенными в косы. И чем дальше углублялись мы в зеленый коридор, тем интенсивнее становились запахи, а монотонный треск цикад нарастал, как крещендо[7] в оркестре. В вышине, в светящейся полосе неба между горами, парили кречеты местной породы и грудным человеческим голосом издавали свое «а-а-а»; доносившиеся с неба печальные крики подхватывало эхо.

Сама эта свежая, бьющая через край природа была по-японски необычна; что-то странное таилось в горных вершинах и в некоем, с позволения сказать, неправдоподобии того, что было чересчур красиво. Деревья собирались в рощицы с тем же изощренным изяществом, что и на лаковых подносах. Огромные скалы нарочито отвесно возникали рядом с мягкими формами холмов, поросших нежной травой: разрозненные элементы пейзажа сближались, как в искусственных ландшафтах.

…А приглядевшись, можно было заметить то там, то тут таинственную маленькую пагоду,[8] как правило построенную без всякой опоры прямо над пропастью и наполовину скрытую зарослями цеплявшихся за склон деревьев, — и это в особенности давало чужестранцам вроде нас с первого взгляда ощутить какую-то отстраненность, рождало чувство, что духи этого края, лесные божества, древние символы, оберегающие сельский покой, неведомы и непостижимы…

Когда нашему взору открылся Нагасаки, мы были даже разочарованы: у подножия нависающих зеленых гор расположился вполне обыкновенный город. Перед нами — стоящие как попало корабли, расцвеченные флагами всего мира, такие же суда, как и везде, черные клубы дыма, а на набережной — заводы; то есть все самое банальное и встречающееся где угодно.

Придет время, когда на земле станет очень скучно жить, ее сделают совсем одинаковой от края и до края, и нельзя будет даже попытаться себя немного развлечь, отправившись в путешествие.

Около шести мы с большим трудом встали на якорь в гуще других кораблей и тут же подверглись захвату.

Мы подверглись захвату меркантильной, услужливой, комической Японией, всей полнотой лодок, всей полнотой джонок нахлынувшей на нас, словно прилив: длинной, нескончаемой чередой потянулись мужчины и женщины, без криков, без споров, без шума, и каждый кланялся и улыбался так приветливо, что сердиться было невозможно, и в результате мы сами стали улыбаться и кланяться.

Все они несли на спине корзиночки, ящички, сосудики всевозможной формы, задуманные самым хитроумным образом, чтобы помещаться один в другом, складываться друг в друга, а потом разрастаться и множиться, до бесконечности загромождая собой все пространство; оттуда возникали неожиданные, невообразимые вещи: ширмы, туфли, мыло, фонари; запонки, живые цикады, поющие в маленьких клеточках; бижутерия[9] и ручные белые мышки, умеющие раскручивать маленькие картонные мельницы; непотребные фотографии, порции горячего супа и рагу в мисках, готовые для раздачи экипажу; и фарфор, мириады ваз, чайников, чашек, горшочков и тарелок… В мгновение ока все это оказывается распакованным и разложенным на полу с потрясающей ловкостью и своеобразным вкусом к порядку; а позади каждой безделушки — торговец, сидящий на корточках, по-обезьяньи, руками касаясь ног, — и всегда с улыбкой на лице, и всегда складывающийся пополам в самых грациозных поклонах. И палуба корабля под грудой этих разноцветных вещиц внезапно становится похожей на огромный базар. А матросы, радостные, развеселившиеся, спотыкаются об эти кучи, берут маленьких продавщиц за подбородок, покупают всякую всячину и, не задумываясь, тратят свои серебряные пиастры…