К тому же его смущали и беспокоили товарищи; он чувствовал на себе их любопытные, вопросительные взгляды — назавтра они могут стать ироническими. К вечеру он испросил разрешение отправиться вместе с Ниаор-фалл’ом на север Берберии испытывать лошадей.

В сумерках они помчались по пустыне в головокружительной скачке. Очень необычное для этих широт зимнее небо зловеще нависло над печальной страной: сплошные мрачные облака летели так низко, что расстилавшаяся под ними равнина представлялась совершенно белой — пустыня казалась безбрежной белой степью. И когда спаги в своих бурнусах неслись на закусивших удила лошадях, огромные ястребы, лениво прогуливавшиеся целыми семьями, взлетали, описывая в воздухе фантастические зигзаги. Ночью Жан и Ниаор вернулись домой на измученных лошадях, все в поту.

XVII

На другой день после этого сильного потрясения у Жана началась лихорадка. Через день его, неподвижного, уложили на носилки поверх тощего серого матраса и отправили в госпиталь.

XVIII

Полдень!.. Госпиталь тих и безмолвен, как жилище смерти. Стрекочут цикады. Нубийская женщина своим высоким голосом выводит ленивый, неясный напев. На пустынные равнины Сенегала солнце бросает отвесные полуденные лучи; сверкают, переливаются бесконечные горизонты.

Полдень!.. Госпиталь тих и безмолвен, как огромное жилище смерти. Длинные белые галереи и коридоры пустынны. На стене медленно движущие железными стрелками часы показывают полдень; вокруг циферблата печальная серая надпись: Vitae fugaces exhibet horas. Тяжело бьет двенадцать глухим тембром, хорошо знакомым всем умиравшим здесь людям, в бессонные лихорадочные ночи до них доносились эти звуки, подобные погребальному звону.

Полдень!.. Печальный час, когда умирают больные. Тяжелые миазмы лихорадки, подобно таинственным испарениям смерти, наполняют госпиталь…

Наверху, в открытом зале, тихое перешептывание, едва уловимые шорохи. Сестра Пакам, с бледным желтоватым лицом под белым чепцом, бесшумно ходит взад-вперед. Тут же доктор и священник у постели, задернутой белым пологом.

В открытые окна видно солнце и песок, песок и солнце, голубые дали, переливы света.

Выздоровеет ли спаги? Не готовится ли в этот момент его душа отлететь туда, в прекрасное полуденное небо?.. Вдали от родного очага, где найдет она себе пристанище среди этих пустынных равнин?.. Где рассеется?..

Но нет. Доктор, долго ждавший этого последнего мгновения, тихонько ушел. Слегка повеяло вечерней свежестью, и ветерок принес некоторое облегчение умирающим. Быть может, все кончится завтра. Но Жан стал спокойнее, и голова его не так пылает.

Внизу, на улице перед дверью, маленькая негритянка, сидя на песке, тихо играет в камушки. Она здесь с утра и старается быть незамеченной, из страха, что ее прогонят. Девочка не решается спросить, но уверена, что, если спаги умрет, его пронесут через эту дверь на Соррское кладбище.

XIX

Еще неделю ежедневно в полдень у него повторяются приступы лихорадки и бред. Боялись усиления припадков. Однако опасность миновала, болезнь была побеждена.

О, эти знойные полуденные часы, самые мучительные для больных! Тем, кто перенес лихорадку на берегу африканской реки, знакомы эти ужасные часы оцепенения и сна. Незадолго до полудня Жан засыпал. Это было какое-то забытье, посещаемое смутными видениями, с непрекращающимся болями. Временами ему казалось, что он умирает, и он на минуту терял сознание. Тогда для него наступал покой.

Около четырех часов он просыпался и просил пить; видения исчезали, отступали в далекий угол комнаты, за белый полог, рассеивались. Только сильно болела голова, будто налитая расплавленным оловом; припадок проходил.

Среди приятных или искаженных, реальных или воображаемых лиц, толпившихся перед Жаном, раза два он, кажется, видел возлюбленного Коры. Тот стоял у постели и ласково смотрел на него, но лишь только их взгляды встречались — исчезал. Без сомнения, это был только бред, как и все виденные им странные, туманные, измененные лица его деревенских знакомых. Но удивительно, с тех пор как он представился Жану в таком виде, Жан перестал чувствовать ненависть к этому юноше.

Однажды вечером… но нет, в этот вечер у него не было бреда, Жан определенно видел его перед собой в том же самом мундире с двумя офицерскими нашивками, блестевшими на рукаве. Жан пристально вглядывался в него своими большими глазами, слегка приподняв голову и протянув ослабевшую руку, как бы желая удостовериться, не ошибся ли.

Тогда юноша, прежде чем, как обычно, исчезнуть, взял руку спаги и сказал:

— Простите!..

Слезы, первые слезы наполнили глаза Жана, и на душе у него стало светлее.

XX

Выздоровление было быстрым. Прошла лихорадка, молодость и сила одержали верх. Но все же бедный Жан не мог утешиться, он сильно страдал. Временами он испытывал безумное отчаяние, почти дикую жажду мести; затем это настроение проходило, и он говорил себе, что способен вынести все унижения, каких бы потребовала эта женщина, лишь бы снова увидеть, снова обладать ею.

Его новый друг, морской офицер, приходил иногда посидеть у его постели… Он разговаривал с Жаном, как говорят с больным ребенком, хотя был с ним приблизительно одного возраста.

— Жан, — тихо сказал он однажды, — послушайте, Жан… если вас может успокоить то, что я хочу сказать, — даю вам честное слово, что я не видел больше той женщины с памятной ночи. Есть еще многое, что вам неизвестно, дорогой Жан: впоследствии вы тоже поймете, что не следует так огорчаться из-за всякого вздора. Впрочем, что касается той женщины, я хочу дать вам клятву никогда не видеть ее!..

Это был первый намек относительно Коры, которым они обменялись, и обещание это, действительно, успокоило Жана. О да! Бедный спаги начинал понимать, что на свете есть еще много ему незнакомого; что в жизни людей, несомненно более развитых, немало спокойного и утонченного разврата, превосходящего его воображение.

Со временем Жан полюбил этого, сначала непонятного ему, человека, оказавшегося добрым, несмотря на цинизм. Он относился ко всему спокойно и непередаваемо легко и предложил ему свое офицерское покровительство, чтобы отплатить за причиненное горе.

Но Жан не нуждался в покровительстве: ничто на свете не занимало его — его юное сердце было переполнено горечью первого разочарования.

XXI

Это было у госпожи Вирджини-Схоластик. Час ночи. Обширное и мрачное кабаре, по обычаю всех скверных мест закрывающееся тяжелой дверью с железной оковкой. Смрадная лампа освещает людей, копошащихся в удушливой атмосфере: странные сплетения красных курток и обнаженных черных тел, а на столах, на полу — осколки бутылок, в лужах алкоголя рядом с саблями спаги валяются красные шапки и негритянские уборы. В притоне жарко как в бане; нестерпимая духота, волны черного и молочного дыма; запах абсента, мускуса, пряностей, сумаре, негритянского пота.

Пирушка, по-видимому, была веселой и особенно шумной; теперь все кончилось — стихли песни и крики; спаги утомились и озверели от выпивки. Кто-то сидел опустив голову на стол и бессмысленно улыбаясь; другие еще сохраняли достоинство, не поддаваясь опьянению, во всяком случае, держа головы прямо; на красивых лицах с энергичными чертами и серьезными глазами читалась грусть и отвращение.

Среди них непринужденно расположилась вся компания госпожи Вирджини-Схоластик: маленькие двенадцатилетние негритянки и такие же мальчишки!..

А с улицы, если напрячь слух, можно было расслышать крики шакалов, блуждавших вокруг Соррского кладбища, где многим из присутствующих предстояло упокоиться…

Госпожа Вирджини — толстогубая, с медно-красной кожей и красным шелковым платком на курчавых волосах — сама пьяная, смывала губкой кровь с головы высокого спаги с молодым, румяным лицом и золотистыми, как спелая рожь, волосами. Он лежал с рассеченной головой на полу без сознания, и Вирджини вместе с черной путаной, еще более пьяной, чем она сама, обмывала его холодной водой и прикладывала компрессы из уксуса. Она делала это не из жалости — о нет! — а из страха перед полицией. Госпожа Вирджини была встревожена: кровь продолжала струиться, таз был уже полон ею, а кровотечение не унималось, и страх отрезвил старуху…

Жан, более всех опьяневший, сидел в углу, держась все еще прямо и бессмысленно устремив глаза в одну точку. Это он нанес спаги страшную рану с помощью железной щеколды, оторванной от двери, и продолжал сжимать щеколду в руке, не подозревая о силе нанесенного удара.

Целый месяц после выздоровления Жан шлялся вечерами по притонам, как самый отчаянный пьяница, распевая непристойные песни. В его проделках было еще много ребячества; но вместе с тем он много пережил за этот месяц страданий. Он стал читать романы, где все для него было ново, и усваивать из них нездоровые сумасбродства. К тому же, благодаря своей красоте, он одержал в Сен-Луи множество легких побед над мулатками и белыми женщинами.

А потом он запил!

О вы, живущие правильной семейной жизнью, спокойно сидящие у своих очагов, — никогда не осуждайте моряков, спаги, тех людей с пылкими характерами, кого судьба забросила далеко за океаны, в тропические страны жить на чужбине среди неслыханных лишений и соблазнов… Не осуждайте этих изгнанников или скитальцев — вам неизвестны их страдания и радости.

Итак, Жан начал пить, и пил больше всех.

— Как может он это вынести? — удивлялись кругом. — Он не привык к вину.

Но именно поэтому голова его была крепче, и он мог выпить больше других. Это вызывало уважение его товарищей.