Все дышало здесь какой-то меланхолией изгнания и уединенности; было грустно, в особенности вечером, когда шум стихал, уступая немолчной жалобе африканского прибоя.

Комната Коры была более современной и веселой. Недавно привезенная из Парижа мебель и обои — очень изящны, свежи, удобны; воздух напоен ароматом самых модных духов, приобретенных в лучших парфюмерных магазинах. Среди этой роскоши Жан испытывал упоение. Комната представлялась ему зачарованным замком, затмевая всю пышность и красоту, какую только могло создать его воображение.

Эта женщина стала для него жизнью, всем его счастьем. Это пресыщенное наслаждениями существо захотело вместе с телом завладеть и душой Жана. С притворными ласками она искусно играла комедию невинности и любви перед этим юным любовником. И достигла успеха: Жан всецело принадлежал ей.

XI

В доме Коры жила пленница — миниатюрная, необычайно комичная негритянка, которой Жан не стеснялся. Это была Фату-гей. Девочку недавно привезли в Сен-Луи и продали в рабство мавры, похитившие ее во время одного из набегов в страну Кассонкэ. Ее дикая злобность и независимость заставили отвести ей очень незаметное место среди домашней прислуги. На нее смотрели как на вредное существо, лишний рот, ненужное приобретение.

Не достигнув еще брачного возраста, когда негритянки считают необходимым одеваться, она обыкновенно ходила совершенно голой в ожерелье из гри-гри и стеклянных побрякушек на бедрах. Голова ее была выбрита, осталось только пять маленьких прядок, туго свитых и смазанных камедью, пять жиденьких хвостиков, расположенных на равном расстоянии друг от друга ото лба и до затылка. Каждая из прядок заканчивалась коралловой бусиной, кроме средней, украшенной старинной золотой монетой — ее привезли некогда с караваном из Алжира и путь ее через Судан был, без сомнения, тяжелым и длинным.

Если бы не эта нелепая прическа, правильность черт лица Фату-гей поражала бы; это был кассонкэйский тип во всей его чистоте: тонкое лицо с гладкой и черной, как полированный оникс, кожей; ослепительно белые зубы; пара огромных, живых черных глаз с синеватыми белками, окруженных черными веками.

Выходя от своей возлюбленной, Жан часто встречал эту девочку. Как только она его замечала, она заворачивалась в синий передник — свой парадный наряд — и подходила, улыбаясь. Высоким и чистым голосом, с мягкими вкрадчивыми интонациями, наклонив голову, как влюбленный уистити, она говорила: «May man coper, souma toubab». Что значило: «Дай мне монету, дай мне медь, мой белый». Это была обычная песенка всех маленьких девочек в Сен-Луи; Жан к ней привык. Когда он был в хорошем расположении духа и имел в кармане монету, он давал ее Фату-гей.

В этом не было ничего удивительного; странно было только то, что Фату-гей, вместо того чтобы купить себе кусок сахара, как сделали бы другие, пряталась в угол и зашивала полученную от спаги монету в ладанку своего амулета.

XII

В одну февральскую ночь Жаном овладело сомнение.

В полночь Кора попросила его уйти, и, когда он уходил, ему показалось, что он слышит стук чьих-то шагов в соседней комнате, как будто там дожидались. Он ушел, но потом, неслышно прокравшись по песку, вернулся обратно, взобрался по стене на балкон и через полуоткрытую дверь заглянул в комнату Коры.

Молодой человек в форме морского офицера занял его место рядом с возлюбленной. Он был здесь как у себя дома и сидел, непринужденно раскинувшись в кресле. А Кора что-то говорила…

Сначала Жану показалось, что они ведут разговор на незнакомом ему языке… Однако это был французский, хотя он не понимал значения слов… Короткие фразы, которыми они обменивались, производили на него впечатление каких-то насмешливых загадок, ему непонятных… Кора тоже показалась Жану иной; выражение ее лица изменилось, по губам скользила улыбка, которую — вспомнилось ему — он видел на лице дородной девицы в одном скверном месте.

Жан затрепетал… Ему казалось, что вся кровь прилила к сердцу; в голове стоял шум морского прибоя; в глазах потемнело… Ему было стыдно стоять здесь и в то же время хотелось остаться, понять… Он услышал свое имя; говорили о нем… Он приблизился, прильнув к стене; слова доносились отчетливо:

— Вы не правы, Кора, — спокойным голосом говорил молодой человек с насмешливым видом, за который его хотелось ударить. — Прежде всего, этот малый очень красив, и, затем — он вас любит…

— Это правда, но мне бы хотелось иметь двоих; я выбрала вас потому, что вас тоже зовут Жаном; иначе, разговаривая с ним, я могу перепутать имя: я очень рассеяна…

Затем она подошла к новому Жану. Тон ее голоса и выражение лица опять изменились; со всей томной вкрадчивостью креольского акцента она шептала ему нежные слова, протягивая губы, еще горевшие от поцелуев спаги.

Но офицер увидел бледное лицо Жана Пейраля, смотревшего в полуоткрытую дверь, и вместо ответа указал на него Коре… Спаги застыл, устремив на них свои большие мрачные глаза. Увидев, что замечен, Жан просто отступил в тень…

Вдруг Кора направилась к нему с отвратительным выражением животного, которому помешали в его любовной игре, — эта женщина наводила на него ужас… Она подошла близко, почти коснувшись его… Затем с бешенством захлопнула дверь и заперла ее на замок — этим все было сказано…

Сейчас под личиной изящной женщины с вкрадчивыми манерами в ней проснулась мулатка-рабыня со всем присущим им ужасным цинизмом: ни совести, ни страха, ни сострадания…

Среди безмолвия ночи мулатка и ее любовник услышали шум тяжело упавшего на землю тела, а потом, под утро, — рыдание у запертой двери и шорох рук, искавших что-то в темноте…

Спаги поднялся и ощупью пробирался в потемках.

XIII

Бесцельно, как пьяный, утопая по щиколотку в песке пустынных улиц, Жан шел в Гет-н’дар, негритянский город с островерхими хижинами. В темноте он спотыкался о тела уснувших на земле мужчин и женщин, завернутых в белые накидки и казавшихся ему толпой привидений… Он продолжал идти, чувствуя, что теряет сознание…

Скоро он очутился на берегу мрачного моря. Неистово шумел прибой. С дрожью ужаса Жан различал шорох копошащихся крабов. Он вспомнил виденный им однажды на берегу труп, изъеденный крабами… Ему не хотелось умереть такой смертью…

Но все же прибой манил его; он был заворожен этими сверкающими, уже посеребренными неясным утренним светом волнами, шумно набегавшими на берег. Ему казалось, что их свежесть была бы приятна его пылающей голове, и смерть в их благодатной влаге представлялась менее ужасной…

Вдруг ему вспомнилась мать, Жанна — невеста и подруга его детства. И захотелось жить.

Он упал на песок и заснул странным тяжелым сном…

XIV

Уже часа два, как взошло солнце, а Жан еще продолжал спать. Ему снилось далекое детство, Севенские горы. Леса были окутаны таинственным мраком сновидений, а образы проносились смутными воспоминаниями. Он еще ребенок и гуляет со своей матерью под тенью столетних дубов; среди лишаев и тонких трав, он рвет синие колокольчики, вереск…

Проснувшись, Жан изумленно огляделся…

Песок сверкает в сиянии тропического солнца; чернокожие женщины, украшенные ожерельями из амулетов, ходят по раскаленной земле, напевая странные мелодии; огромные ястребы неслышно реют в неподвижном воздухе; стрекочут цикады…

XV

Открыв глаза, он заметил, что голову его прикрывает полог из синей материи, поддерживаемой палочками, воткнутыми в песок, и темная ткань с причудливым орнаментом отбрасывает на него резкую тень. Рисунок этой ткани показался ему знакомым. Повернув голову, он увидел позади себя Фату-гей, сидевшую на песке и вращавшую своими огромными глазами. Она шла следом за ним и укрыла его от солнца своим синим передником.

Уснув на песке без этого покрова, он наверняка получил бы смертельный солнечный удар. А она несколько часов просидела рядом в каком-то экстазе, осторожно целуя его веки, боясь его разбудить, испугать его, минутами опасаясь, что он может умереть, но, возможно, испытывая радость от этой мысли, потому что тогда она утащила бы его далеко-далеко и до самой смерти не отходила бы, крепко в него вцепившись, чтобы их уже не разлучили.

— Это я, мой белый, — сказала она, — я сделала это, зная, что солнце Сен-Луи опасно для французских toubab’oв… Я знала, — продолжало маленькое создание на своем уморительном жаргоне, — я знала, что к ней пришел другой toubab… Я не ложилась спать, чтобы слышать, что происходит, и спряталась на лестнице под тыквами. Я видела, как ты упал перед дверью. Я все время тебя стерегла. А потом, когда ты встал, — я пошла за тобой…

Жан поднял на нее изумленные глаза, полные признательности. Он был глубоко тронут.

— Никому не говори об этом, девочка… Возвращайся скорее домой и не рассказывай, что я провел ночь на берегу. Иди к своей хозяйке, моя маленькая Фату; я тоже вернусь в казармы…

Он погладил и слегка потрепал ее волосы, совершенно так же, как почесал бы за ухом кота, приходившего ночью в казарму свернуться клубком на его солдатской постели…

Затрепетав под невинной лаской Жана, опустив голову и прикрыв глаза, она подняла свой передник, аккуратно сложила его и ушла, вся дрожа от восторга.

XVI

Бедный Жан! Страдание было для него новостью; он сопротивлялся этому незнакомому чувству, сдавившему его сердце железным кольцом. Им овладела глубокая ненависть к тому юноше, которого он хотел бы задушить собственными руками; к женщине, которую он с наслаждением растерзал бы ударом шпор и хлыста. И одновременно с этим он испытывал какую-то органическую потребность движения, дикой, безудержной скачки.