— Хочешь хлебушка? Твой любимый. На вот.

Жекки достала из холщовой сумки припасенный для такого случая большой ломоть ржаного хлеба и протянула его волку. Пока тот разжевывал хлеб, она сразу увидела, каким он стал беззащитным. Должно быть, как все животные, пока они пьют или едят. И ни волк, и никакой другой зверь не стал бы так рисковать в присутствии человека. А Серый ее не боялся. Жекки видела, каким спокойным благодушием светились его желто-зеленые глаза. Обрадовалась, когда он уткнулся мордой ей в ладони, пахнущие хлебом и ее собственным запахом, и неожиданно поняла, что он их лижет. У него был шершавый, но почему-то удивительно нежный язык.

— Вкусно, да? Ах, ты, хороший, Серенький. Ну, в другой раз привезу побольше. А сейчас пойдем к Матвеичу. Мне нужно кое-что передать ему.

Жекки поднялась с корточек, ожидая, что волк, опередив ее, побежит в сторону просеки, но Серый не двинулся с места. Она посмотрела на него и увидела, что он смотрит на нее уже как-то иначе. Сейчас ей не хотелось бы встретить в его взгляде ту человеческую осмысленность, которая когда-то так поразила ее. Она хотела идти дальше, но видела именно тот таинственный, притягивающий взгляд, и не знала, что делать. Внезапно между ними наступило какое-то затруднительное молчание, которое иногда возникает между двумя людьми, слишком хорошо знающими друг друга и боящимися произнести не те слова или прервать понимание, возможное между ними только без слов. Серый не отводил от нее глаз. Жекки чувствовала это почти физически, как прикосновение чего-то горячего и живительного. Он не хотел, чтобы она сейчас шла к Поликарпу Матвеичу. Похоже, он вообще предпочитал никуда не уходить с этого места. Жекки почувствовала какую-то томительную неловкость, ей стало не по себе. Как это она раньше не задумывалась, что Серый все-таки волк, что он может одним рывком разорвать ее пополам, как мелкого детеныша косули, что не он, а она рядом с ним совершенно беспомощна. Но страха перед ним у нее не было. И на долю мгновения она не усомнилась, что этот зверь ей ничуть не опасен. Просто показалось, что сегодня она должна уступить ему. Точно так же, как она уступила несколько лет назад, когда впервые встретилась с ним, и когда он попросту спас ее, испуганную маленькую девчонку, заблудившуюся в диком, страшном лесу.

Жекки до сих пор съеживалась, вспоминая, какой беспредельный ужас она испытала, когда поняла, что осталась совершенно одна в глухом незнакомом месте, отстав от компании деревенских ребят, с которыми отправилась в тот день за земляникой. Она увязалась с ними по своей прихоти и потому, что всегда предпочитала играть с простыми босоногими мальчишками. И те охотно принимали ее в свои игры, тем более что маленькая барышня ни в чем не желала им уступать. И вот мальчишки ушли далеко в каюшинские дебри, и она, засидевшись на богатом ягодном месте, отстала от них. А когда попробовала найти дорогу, незаметно для себя начала уходить все дальше, и дальше в безлюдную глухомань.

Когда же наконец поняла, что заблудилась, вокруг непроницаемой стеной вздымались вековые сосны и ели. Огромные поваленные остовы упавших гигантов, покрытые мхом, лежали один на другом, и высокий, как скромный подлесок, папоротник скрывал ее почти с головой. Вокруг черная чаща, бурелом, ни души, ни звука, и никакой надежды услышать или увидеть кого-то сквозь надвинувшийся морок ужаса. Жестокий страх смерти, внезапный как смерч, вывернул все ее существо наизнанку. Охваченная им, Жекки упала ничком в заросли папоротника и громко отчаянно разрыдалась. Ей совсем недавно исполнилось одиннадцать лет. Она играла в бабки с крестьянскими мальчишками, любила шоколадные конфеты и готовилась будущей зимой танцевать на своем первом гимназическом балу. И вот теперь должна была неминуемо умереть, и смерть во всей своей зримой яви оскалила на нее беззубый бесчувственный зев.

Жекки рыдала, не в силах остановиться, и несколько раз в бессильном отчаянье обрушилась с кулаками на ни в чем неповинный мох. Шли бесконечные минуты, часы. Она не могла опомниться. Уже приблизились сумерки, свет, льющийся между мохнатыми стволами деревьев, наполнился розовыми тонами. И какая же зловещая пропасть разверзлась перед ней в этом свете! Каким багрово-кровавым пламенем озарил ее наступивший вскоре закат! Неизменность окружающего, черная глубина раскрывшейся перед ней бездны, подавляли все мысли и все чувства, кроме бьющего через край животного страха. Она попробовала идти куда-то, чтобы движением, усилием тела заглушить этот подавляющий страх, но он побеждал. Жекки не могла идти. Когда наступила ночь, она легла, сжавшись в жалкий комочек прямо на землю под разлапистой елью за кустами можжевельника, и приготовилась к тому, что, возможно, усталость все-таки одержит верх над страхом. Но, она почти не сомкнула глаз. Она еще не знала, что непередаваемый ужас той ночи, проведенной в лесу, так никогда и не будет ею изжит, что он навсегда непоправимо изменит ее жизнь, что багровые отсветы, предшествовавшие той темноте, будут преследовать ее всегда.

Только под самое утро, к ней, окончательно обессиленной, пришло милосердное забытье. Проснулась она уже за полдень, когда лес во всю дышал и жил своей неповторимой жизнью. Но, очнувшись, она испытала сразу возвратившийся ужас. У нее страшно разболелась голова, желудок сдавливала сосущая боль, на которую она, впрочем, не обратила внимания, настолько голод был второстепенен по сравнению с ужасом, и только жажда еще кое-как отвлекала ее измученное сознание. Корзинку с земляникой она бросила в первые минуты страха, когда побежала сломя голову через чащу, надеясь догнать мальчишек, а ведь эти ягоды так пригодились бы ей теперь. Жекки попробовала опять идти, сорвала несколько свежих стеблей какой-то травы и стала сосать их белые сочные предкоренья, но все равно хотелось пить. Палящий зной, скрытый за неподвижными кронами деревьев, все же проникал сквозь них и достигал самого края бездны, над которой билась ее маленькая погибающая жизнь. Жара была не изнуряющей, но достаточно сильной для человека, лишенного воды. Жекки брела куда-то наобум. Кругом была все та же мрачная глушь без единого признака просветления. Страх уже не гнал ее, но прижимал к земле, заставляя падать лицом в мох и плакать. Опять шли бесконечные минуты отчаянья. Ее рыдания становились беззвучными и все чаще прерывались глухим безнадежным сознанием тупика. Потом гремучей клокочущей волной накатывался первозданный Великий Страх, и она снова задыхалась от неудержимых слез и горя. Так продолжалось какое-то время, пока за ее спиной не послышалось чье-то дыхание.

Это было именно дыхание. В вязкой глухой тишине девственной чащи каждый звук отливался, словно из бронзы, и гремел, как колокол над снежной равниной. А может быть, так громко стучало ее сердце, что все иные звуки спешили его перекричать, дабы быть услышанными? Ясно было только, что кто-то дышал рядом. Жекки открыла глаза и увидела склонившуюся к ее лицу, обнюхивающую его, звериную морду. Как ни странно, она не испугалась. Обнюхав ее, зверь встал рядом и стоял так долго, пока она не поднялась на ноги. Жекки видела перед собой огромного, но, судя по всему, еще молодого поджарого волка, который почему-то не нападал на нее, но и не уходил прочь.

Она была поражена, изумлена, околдована и к тому же, раздавлена своим великим ужасом. И тогда она в первый раз увидела его твердый, источающий спокойствие, взгляд. В первый раз протянула к нему руку, а он впервые позволил дотронуться до своей жесткой шерсти. Когда она сделала несколько шагов от него, он пошел вслед за ней. Она попробовала двинуться в противоположную сторону — волк сделал то же самое. Тогда в возникшем между ними молчаливом угадывании друг друга, она поняла, что он какой-то особенный. Непривычное ощущение другого пробудилось одновременно с надеждой спастись. И эту надежду источало замершее вблизи светлое и грозное существо. Зверь своим бесстрастным видом словно подготавливал Жекки, словно давал время настроиться на новый спасительный лад. И когда спустя какое-то время он решительно направился в просвет между ближайшими елями, она, не раздумывая, последовала за ним.

Он вел ее одному ему ведомой дорогой. Жекки то бежала, то шла, изредка останавливаясь, когда переставала видеть мелькавшую впереди светлую спину проводника. Он тотчас находился, и они продолжали путь. Сколько времени это длилось, Жекки не могла бы сказать с уверенностью. Она очнулась, только когда увидела открывшиеся из-за деревьев очертания знакомого выгона, мимо которого шла старая, размытая дождями, дорога. Не помнила она и того, когда исчез ее спаситель. Память сохранила лишь мамины всхлипы, радостные причитанья прислуги, слезы сестры Ляли, закипевший на веранде самовар, укутавшее ее с головы до ног фланелевое одеяло… Почему она сразу же никому не рассказала про волка? Возможно, потому что все вокруг тогда представлялось ей слишком ненастоящим. Все вдруг стало каким-то другим, и она сама не могла бы точно сказать, что было с ней на самом деле, а что отзывалось лишь смутным повторением пережитого страха. Ну а потом…

III

Потом с наступлением темноты к ней стали подкрадываться «кружения» — «сны», как называла их Жекки, хотя их подлинный ужас состоял как раз в том, что снами в обычном смысле они не были. Чем они были, Жекки не знала, и никто другой не мог бы ей этого объяснить. Сначала ей казалось, будто их порождает ночная тьма. Будто слой за слоем густой мрак опутывает ее, вползая из-за опущенной занавески, и от этой беспросветной пелены ей становится так же страшно, как было в лесу, когда она заблудилась. Только к прежнему страху примешивалось еще что-то особенное, необъяснимое, ввергавшее в такой непереносимый ужас, что Жекки не могла откликнуться на него даже обычным плачем. Она просто сжималась в комок, молча охватывала голову руками, до боли стискивала глаза и так, слово бы пытаясь заслониться от чего-то безжалостного и неотступного, нависшего над ней, лежала до тех пор, пока ее не находил кто-нибудь из домашних. На все расспросы и беспокойные замечания Жекки отвечала одно и то же: «мне страшно» и «я — это не я». Ничего более вразумительного от нее нельзя было добиться. Днем «кружения» не повторялись, зато сильно болела голова. Жекки ходила из угла в угол, не находя себе места. Она не могла ни сидеть, ни лежать, ни вообще что-либо делать. И, впадая в забытье, и выходя из него, хотела только одного — пить. Пить много, жадно, бесконечно, сколько угодно, лишь бы избавиться от обуревавшей ее нестерпимой, нечеловеческой жажды.