— Я заметил это, — тихо говорит он, опять опуская голову.

— Когда?

— Сегодня утром: я нечаянно поймал ваш взгляд… когда вы смотрели на Старка. Я краснею и закрываю лицо.

— Если бы вы знали, Александр Викентьевич, до чего я сама себе противна, но это более не повторится.

— Почему? Разве с этим можно бороться?

— И это говорите вы! Такой сдержанный, такой уравновешенный!

— Татьяна Александровна, иногда сдержанность и уравновешенность происходят только от «спокойствия отчаяния», когда человек останавливается перед глухой стеной. Но перед вами легкие ширмы, их стоит толкнуть…

— Да я не хочу совсем их толкать, мне этого не надо, это одни мгновения, которые мне досадны и неприятны.

— Чем больше я вас слушаю, друг мой, тем более я утверждаюсь в своей теории, — В какой теории?

— Позвольте мне вам ее изложить в другой раз. А теперь я вам советую… могу я посоветовать? Осчастливьте вы Старка, и дело с концом.

Он закрывает глаза и откидывает голову…

— Вы шутите, Александр Викентьевич?!

— Нимало, друг мой. Разве вы не испытали, как любит этот человек? Я не поверю, чтобы вы вспоминали о нем с отвращением, я даже уверен, что вы иногда хотели бы пережить иные мгновения.

— Александр Викентьевич, вы, кажется, забыли, что я жена Ильи и что я люблю его.

— Я в этом не сомневаюсь ни минуты, но это вам не помешало когда-то…

— Постойте. Тогда мне казалось, что я люблю Старка, а теперь я вижу, что это одна простая чувственность, — Дайте ему хоть это — он теперь и этим будет счастлив.

— А Илья? Вы ведь знаете, что после всей этой истории и смерти матери вдобавок он нажил болезнь сердца. Вы знаете, что он теперь одинок и живет только мною и для меня. Он любит меня, верит мне, отпуская меня сюда!

— Он вам не верит.

— Что?

— Он вам не верит, он только покоряется, чтобы не совсем потерять вас.

— Этого не может быть! Я чиста перед ним!

— Я не сомневаюсь в этом, да он-то не верит. Ошеломленная, я пристально смотрю на Латчинова.

Лицо его по-прежнему спокойно, глаза закрыты.

— Вспомните, вы сами рассказали, что перед вашим отъездом он пришел к вам с предложением взять ребенка. Он понял свою ошибку. Он ссылался на то, что вам приходится надолго уезжать, что он видит, как вы тревожитесь и скучаете в разлуке с вашим сыном, Вы отвечали , что не имеете ни юридических, ни нравственных прав отнять ребенка. Вы поцеловали его руку, вы растрогались величием его жертвы. Вы не поняли, Татьяна Александровна: соглашаясь видеть постоянно около себя вашего ребенка, он выбирал себе менее тяжкие муки, чем те, что он испытывает в ваше отсутствие, представляя себе вас в объятиях отца этого ребенка.

— Что же мне делать, если это правда! Что мне делать? — восклицаю я с отчаянием. — Но я докажу ему, что это не правда!

— Чем вы это ему докажете? Полноте, вы только расстроите его и наведете на худшие подозрения.

— Что же мне делать? Я не хочу тревог и мук для Ильи! Александр Викентьевич, дорогой, научите меня, что мне делать? — молю я, хватая его руки. — Научите, что мне делать?

— Солгите ему.

— Кому?

— Вашему мужу. Солгите ему, что у Старка есть сожительница, которую он обожает, но жениться не хочет, не желая отдать мачеху ребенку. Скажите это вскользь, в разговоре, а потом разовьете с некоторыми подробностями.

— Я не умею лгать Илье, Александр Викентьевич, он догадается, — говорю я, качая головой.

— Хотите, я солгу за вас? — вдруг говорит Латчинов. — Я собираюсь в Россию по делам, заеду погостить в деревню и совершенно успокою Илью Львовича на этот счет.

Я молчу.

— А нет другого выхода?

— Я не вижу. Вы ведь не согласитесь пожертвовать ребенком?

— Никогда!

— Значит, ложь необходима. Нельзя же, в самом деле, медленно убивать человека.

— Вы правы! Поступайте так, как вы находите лучшим, — вы всегда умеете все устроить. Недаром я называю вас нашей доброй феей, — Я поступаю так, как мне кажется правильным. Мне хочется, чтобы крутом меня никто не страдал, и я пекусь об этом по мере возможности. Это единственное мое удовольствие в жизни. Со своей личной жизнью я покончил!

— Хоть бы мне с ней покончить! — говорю я с грустью.

— Концы бывают разные. Одни уходят от страстей, от любви, от волнений и привязанностей, а вам вот приходится броситься в этот водоворот для счастья окружающих — и этим покончить с личной жизнью.

— Это не дурно и вполне прилично для «парадоксальной женщины», как называл меня покойный Сидоренко, — говорю я с горькой улыбкой.

— Разве Сидоренко умер? — рассеянно спрашивает Латчинов.

— Фу, что я его хороню. Он жив и даже недавно женился, но все прошлое так далеко, далеко ушло, как будто умерло.

Я задумываюсь.

— Итак, Татьяна Александровна, я берусь успокоить и осчастливить Илью Львовича. А Старк?

— Что же мне делать со Старком? — пожимаю я плечами. — Опять буду избегать его.

— Значит, он один будет несчастлив.

— Послушайте, я удивляюсь вам сегодня и опять спрашиваю: вы шутите?

— Да нимало, Татьяна Александровна.

— Ну, прекрасно. Вы говорите, что Илья подозревал меня и мирился с этим, а Старк, сойдясь опять со мной, не будет мириться.

— Помирится… Он так замучен, — говорит Латчинов тихо.

— А если нет?

— Солгите.

— И ему?

— И ему. Старку вы можете солгать? Или мне это сделать?

— Отлично, что же я должна солгать ему?

— Скажите, что вы живете с вашим мужем из жалости к его болезни и одиночеству, что вы его не покинете, что вы любите его, как отца, как брата, Почти так же, как вашего ребенка, но супружеских отношений между вами не существует, — И быть женой двух мужей!?..

— Татьяна Александровна, человек состоит из души и тела. Правда, они не всегда в ладу, но мы все же живем — не рассыпаемся.

— Теперь я вижу, что вы шутите, Александр Викентьевич! — поднимаюсь я с места.

— Думайте, как вам удобнее, дорогой друг, не сердитесь на меня. Верьте, что я вас люблю, предан вам всей душой и если когда-нибудь кому-нибудь я открою свою душу, то только вам одной.

Я даже пугаюсь. Я никогда не ожидала таких слов от Латчинова. Его выражение лица, его глаза так тоскливы и скорбны, что я падаю головой на его плечо и заливаюсь слезами. Мои нервы так натянуты со вчерашнего дня!

Он гладит меня по голове и говорит прежним, спокойным голосом:

— Это отлично, что вы поплакали. Слезы успокаивают. Все же вы счастливая женщина, друг мой.

— Благодарю за такое счастье, — говорю я, вытирая слезы, — Главная цель вашей жизни — ребенок и искусство.

— Голубчик, будем искренни, скажем откровенно, что и искусство погибло. Я ничего больше не напишу выдающегося, я это чувствую.

— Нет, еще одна картина за вами.

— Какая?

— Портрет сына Диониса.

Васенька натянул мне холст на подрамник; он это делает артистически.

Я собираюсь писать портрет моего мальчика.

Большой, но скромный портрет.

Я напишу его в обыкновенном белом платьице на большом темном кожаном диване в кабинете его отца.

Рядом с ним напишу его любимца Амура, безобразного бульдога.

Этого бульдога Старк купил у соседей за тысячу франков, только потому, что злая и угрюмая собака, рычащая даже на своих хозяев, вдруг почувствовала необыкновенную привязанность к Лулу. Ребенок может делать с ней все, что хочет, и бульдог только блаженно сопит. Амуром его прозвал Васенька, к которому собака чувствовала такую же беспричинную ненависть, как некогда он сам чувствовал к Сидоренке, — Je suis toujours malheureux en amour![21] — говорит он, сторонкой проходя мимо бульдога, — да убери ты, Лулу, свою очаровательную игрушку — у меня новые брюки.

Я не мучаю мою деточку долгими сеансами. Я стараюсь его развлекать, рассказываю ему сказки, пока пишу его.

Мои сказки всегда веселые и смешные.

Лулу весело смеется и говорит:

— Вот когда ты, мама, рассказываешь, я все понимаю… и мне не страшно.

«Знаю, знаю, детка моя, — думаю я, — это папаша твой в темные зимние вечера рассказывал сказки страшные, тебе непонятные, о любви, страстях и страданиях, Но от меня ты этого не услышишь! И душу, и тело готова я отдать, чтобы детство твое было светло и радостно…»

— Мама, что же ты замолчала! Разве кошка не испугалась медведя?


Катю мы все уговорили переехать к нам, потому что Латчинов очень торопится окончить свою книгу, а здоровье ему не позволяет самому долго писать.

Катя сначала отнекивалась, но потом согласилась. Она прямо влюблена в Лулу и в то же время как будто стыдится этого чувства.

Когда она думает, что на нее не смотрят, ее суровое лицо оживляется удивительной нежностью. Неужели Катя так и прожила всю жизнь? И никогда никакая привязанность не мелькнула на гладкой поверхности этой жизни, кроме привязанности к матери и Илье?

Андрея и Женю, по моему мнению, она особенно не любила. Меня ужасно интересуют ее думы, ее мысли и чувства, но она мне никогда не откроет этого секрета.

Но любовь к моему сыну она не может скрыть.

Недавно Старк попросил ее зимой приходить по утрам к Лулу для практики русского языка.

Она согласилась тотчас и даже плохо скрыла свое удовольствие.

Если в ней нет и не было никаких нежных чувств, то инстинкт материнства у нее проснулся.

Она не начинает сама ласкать и целовать Лулу, но он такой ласковый ребенок, что Катя не может не отвечать на его ласки, этот милый лепет, когда он, с серьезным видом и свернув губы трубочкой, произносит:

— Катя, поцелуй меня.

Я рада, что Катя будет при ребенке.

Сначала я было подумала, не станет ли она восстанавливать его против меня, но сейчас же отогнала эту мысль. Катя щепетильно честна и никогда не сделает этого.