Евдокия Нагродская

Гнев Диониса

Посвящается Елене Никандровне Клакачевой


День такой солнечный, веселый, а настроение мое отвратительное. Мне досадно, что я, никогда не болевшая, не лечившаяся, вот сегодня, сейчас, должна ехать на Кавказ для поправления здоровья. Терпеть не могу Кавказа. Везде лихорадка, а где ее нет — нет зелени и воды. Природа! Да чтобы полюбоваться красивым видом, сколько мук и неудобств натерпишься, Это не то, что в Швейцарии; хочу диких гор, вывороченных скал — вот тебе! Хочу улыбающихся долин! Хочу озер, рек — все есть. А тут как заладит однообразие, так на десятки верст, а еще эти десятки верст едешь на скверном жестком седле и все время думаешь, как бы не убили или не ограбили. А на травке фаланги, скорпионы…

Ни за что бы не поехала, если бы не это проклятое воспаление легких! Доктор решительно гонит на юг. Юг есть и в Европе, он и удобнее и дешевле, ох, как дешевле, но, видите ли, я там буду одна, а тут…

Это я еду познакомиться с семейством моего «будущего мужа».

Я прожила с Ильей пять лет душа в душу. Мы не могли с ним повенчаться только потому, что его первая жена, с которой он разошелся лет за восемь до знакомства со мной, не давала ему развода. Теперь она выходит замуж. Они разводятся, осенью я буду его законной женой. Это обязывает меня ехать знакомиться с его родными.

Мать, две сестры, брат-мальчик. Ведь это надо ко всем применяться, со всеми поладить, всем понравиться.

Конечно, не для меня: мне все равно, но для Ильи — он их так любит.

Как он страдал за эти пять лет, что не мог соединить нас, а теперь я еду к ним в качестве его невесты. Я буду в семье. За мной будет уход. Это его слова.

Постараюсь, постараюсь. Я умею нравиться людям, когда захочу, а я очень хочу, потому что это приятно Илье; он их так любит, а они на него молятся.

Хоть бы они мне понравились, тогда мне легче будет завоевать «неприятельскую крепость».

Я ведь отлично понимаю, что это именно «неприятельская крепость». Мое существование сначала игнорировали, потому, верно, под влиянием писем Ильи и его поездки к ним в прошлом году в письмах стали появляться официальные поклоны и пожелания.

Сестер я не боюсь! Но мать… Она знает наши отношения.

Я вдова, художница — значит, принадлежу к богеме. Между смертью моего мужа и знакомством с Ильей был период в три года, которые для нее темны, и любящая мать может населить его ужасами. Матери ревнивы.

Все это минусы, минусы.

Она любит Илью, как ребенка, и гордится им, как восходящим светилом.

Почем знать, не лелеяла ли она мечты приехать к нему в Петербург, нянчиться с сыном и греться в лучах его славы? И я отняла у нее это.

Когда он женился в первый раз, четырнадцать лет тому назад, еще студентом, она, верно, не так волновалась. Его жена была дочь ее хороших знакомых, восемнадцатилетняя институтка, с приданым… А что из этого вышло? Разошлись через два года! Хорошо, что детей не было, а то Илья бы и до сих пор терпел.

А я…

— Таня, родная, тебе нездоровится? — спрашивает Илья, наклоняясь ко мне.

Я вижу его красивое лицо, его ласковые серые глаза, развевающуюся золотую бороду, смеюсь и отвечаю:

— Нет, Зигфрид!

Зигфридом я его называю с тех пор, как одна из его поклонниц — среди учащейся молодежи у него много поклонниц — уверяла меня, что у Ильи наружность «героя скандинавской саги».

Наружность его многим нравится. Его высокая атлетическая фигура всегда выделяется в толпе.

О, в него можно влюбиться! В такого умного, талантливого, сильного!

Я его люблю, люблю. Кажется, никогда в жизни я так не любила, но отчего у меня нет той страсти, в которой исповедуется мне такое множество женщин?

— Вы этого не понимаете — вы такая чистая, бесстрастная, — сказала мне одна из моих приятельниц.

Не знаю, «чиста» ли я. Ведь когда говорят о разных видах разврата, я не прихожу в ужас, не чувствую даже отвращения. Конечно, если разврат не затрагивает детей.

О! За детей я не могу придумать и казни!

Но когда двое взрослых наслаждаются, как им кажется лучше, какое мне дело, Мне этого не нужно, мне лично это не нравится.

Вот не буду я есть испорченных рябчиков, но не осужу человека, который их смакует, и удивляться даже не буду. Я сама ем только гнилые бананы, ем с удовольствием, иногда даже во вред желудку, и грехом это не считаю…

— Да о чем ты все задумываешься, Таня? — спрашивает Илья.

— Мне жалко с тобой расстаться, — отвечаю я, и вдруг ясно понимаю, что действительно мне мучительно жаль расстаться с ним. Я прижимаюсь к Илье и чуть не плачу.

Он гладит мою руку, шутит, но я чувствую, что он взволнован.


— Надеюсь, тебе будет удобно. Кондуктор говорит, что в этом купе только один пассажир, да и тот уйдет на ночь в wagon-lit[1]. Ты будешь одна, — говорит Илья.

Я взглядываю на сетку. Совершенно такой же чемодан, как мой, — из коричневой кожи, изящный несессер. На сиденье серое пальто и фотографическая камера на ремне.

— Илья! — восклицаю я в отчаянье. — Ах, я, разиня, камеру-то я уложила в багаж!

— Это потому, что у тебя совершенно мужское отвращение к ручному багажу, — смеется Илья.

Второй звонок. Сердце мое сжимается.

— Прощай, Илюша! Пиши. — Я со слезами прижимаюсь к нему.

— Голубушка, берегись ради Бога. Телеграфируй из Москвы и, если устанешь, переночуй.

Третий звонок.

Я высовываюсь в окно, киваю головой, Илья идет по платформе.

— Из Москвы, Ростова, Новороссийска телеграммы. Открытки каждый день. Пожалуйста, берегись, Танюша.

Он понемногу отстает, платформа кончилась, а я вес стою у окна. Скверное настроение охватывает меня все больше и больше. В висках у меня стучит — еще недоставало, чтобы невралгия сделалась! Я поворачиваюсь, чтобы сесть на место. В дверях стоит владелец вещей, лежавших на противоположной сетке.

Он притрагивается к шляпе, я киваю головой и решаю, что это иностранец.

Первую минуту в вагоне я всегда чувствую себя не по себе, мне даже не хочется устроиться поудобнее. Я смотрю в окно на мелькающие мимо меня «остатки столицы»: фабричные трубы, заборы, станционные здания — и злюсь — у меня всякое волнение и огорчение переходит в злость. Ведь я и плачу-то только от злости да еще от умиления, как это ни странно.

Если такое мое настроение продолжится до самого моего прибытия к милым родственникам, прощай, мои стратегические планы — я не сумею внушить к себе симпатии. Лицо мое делается ужасно злым в такие минуты. Даже Илья мне говорит:

— Танюша, какая ты сейчас некрасивая, А он считает меня чуть не красавицей.

Должно быть, у меня теперь ужасная физиономия — хорошо, что никто не видит. Ах, да, сосед… Я взглядываю на него. Он устроился в углу и читает книгу в желтой обложке. Зрение у меня хорошее — это Бодлер.

От нечего делать я начинаю рассматривать своего спутника.

Ну, конечно, иностранец. Манера одеваться, причесываться — все не русское. Элегантно и просто.

Лицо не правильное, но очень красивое. Прекрасный лоб с выдающейся линией густых бархатных, слегка сходящихся бровей, прямой, тупой, даже как будто немного вздернутый, нос, рот нежный, нижняя губа чуть-чуть короче, а подбородок широкий и сильно выдающийся. Какие удивительные ресницы! Глаза опущены, но они, верно, хороши.

Жаль, что нет камеры, — можно бы было незаметно щелкнуть. Лицо это пригодилось бы для картины.

Сколько ему может быть лет? Эти гладко бритые лица обманчивы, но, наверное, не меньше тридцати. В юности на щеках были ямочки, около глаз легкие морщинки… Наверное, тридцать, а впрочем, может быть, сильно пожил малый.

Экая гущина волос, гладко причесанных и разделенных сбоку ровным пробором. Над лбом одна прядь лежит немного выше. Волосы черные, с красноватым отливом и ужасно блестящие — верно, напомадился. Воображаю, сколько пыли насядет за дорогу.

Переменил положение, закинул ногу на ногу, фигура очень стройная, изящная, совсем юношеская, но рост невысокий. Он моему Зигфриду не достанет, пожалуй, до плеча. Нет, достанет — он кажется немножко выше меня. Какой он может быть национальности? Я бы сказала — южный француз или северный испанец.

Поезд останавливается.

Мой спутник взглядывает в окно, потом на меня, быстро меняет позу и говорит;

— Pardon, madame!

— Не стесняйтесь, пожалуйста, — говорю я по-французски. — Если вы будете стесняться, я не буду чувствовать себя свободно.

«Ну и глаза, — думаю я, — черные, глубокие, огромные».

— Я вижу, — продолжал он смеясь, — что вам хочется лечь. Лягте, курите, если вы курите, и давайте не замечать друг друга.

Он благодарит и улыбается. Какие красивые, немного крупные, зубы. При улыбке заметны ямки на щеках. Ну, улыбнись-ка еще, у тебя это красиво выходит. Но он не улыбается, берет своего Бодлера и усаживается поглубже.

Я опять смотрю в окно и опять начинаю думать о моей миссии, Илья не высказывался, но, очевидно, ему страшно хочется, чтобы я понравилась им.

Я могла составить себе очень туманное понятие об этом семействе по рассказам Ильи и их письмам к нему. Мать овдовела, когда Илья кончал университет. Их было что-то восемь или девять человек детей, но средние дети умерли и осталось двое старших, Илья и Катя, и двое младших. Мать не имела других средств, кроме крошечной пенсии и дома с садом в С. Чтобы поднять на ноги младших детей, они с Катей открыли приготовительный пансион для девочек, Старшая сестра совершенно отдалась этому пансиону. Ей уже 2 8 лет, младшей восемнадцать. Илья говорит, что это милая, жизнерадостная девушка-ребенок, Брат, кончающий гимназию, годом моложе — ну, этот не в счет. Что тут делать, чтобы понравиться им всем? Чем их возьмешь?