«Я вас не понимаю», а я ему: «А я вас не понимаю». И все это, мамаша, удивительно вежливо. Я бы его вежливо и спровадил, да он сам невежа. Смотрел, смотрел на меня, да и бормочет по-русски; «Экий дурак!» «От дурака и слышу!» — отвечаю я ему тоже по-русски и принимаюсь свое дело делать, «Милостивый государь, — говорит он мне, — вот моя карточка». «Дуэль, — говорю, — хороши, только я еще не заказал своих с герцогской короной».

Он сейчас и смутился. «Нет, — говорит, — это я даю вам карточку для передачи Татьяне Александровне». «Ну, так отдайте, говорю, прислуге, а сами проваливайте с Богом».

Туг он и запетушился: «Кто вы, — говорит. — милостивый государь?» А я говорю: «Сожитель Татьяны Александровны!» Если бы вы видели его рожу!

— Вербер! Да как вы смели!

— Не горячитесь, Дионисий, вот я вижу, и у вас испорченное воображение!

— Что?

— Да вы слушайте дальше. Он обалдел и бормочет: «Этого не может быть!» «Как не может быть, — обижаюсь я, когда я живу у Татьяны Александровны! Ем, пью, работаю, даже ночую иной раз у нее на кухне!» «Ах, — говорит он, — а я…» Вдруг я начинаю в него пристально вглядываться, встаю со стула и ору: «Да вы, кажется, милостивый государь, поняли слово „сожитель“ в грязном смысле! И вы смели подумать это про Татьяну Александровну! Вы решились оскорбить ее таким гнусным подозрением! Уйдите, уйдите, милостивый государь, у вас испорченное воображение!» Тут он стал пятиться к дверям и ушел.

Трус паршивый!

— Он принял вас за сумасшедшего, — помирает Старк со смеху, но я недовольна.

Что это, в самом деле, за глупые шутки!

— Давайте мне хоть карточку, — говорю я сердито.

Васенька роется на столе и подает мне:

«Виктор Петрович Сидоренко». Вот уж некстати.


Сидоренко опять приходил сегодня, не застал и оставил записку, в которой спрашивает, когда я буду дома.

— Надо принять его — делать нечего, — вздыхаю я, Я сижу на постели и ем виноград. Старк облокотился рядом со мной на подушку и держит передо мной тарелку с фруктами.

— Конечно, прими, — говорит он.

— Как это ты не ревнуешь — удивительно! Я наклоняюсь и кладу ему в рот виноградинку. Он задумчиво качает головой, держа ягоду в своих белых, крупных зубах.

Эти белые зубы между яркими губами так красивы, что я наклоняюсь и беру из них ртом виноградину.

— Милая, — шепчет он, прижимаясь ко мне. — К нему я не ревную, нет, совсем не ревную. Я вовсе не глупый ревнивец, я не ревную без разбора… Ты сама понимаешь это, Тата. Я иногда тебя ревную к себе самому!

— Ну! Это что-то совсем непонятное!

— Как тебе это объяснить… я иногда… Слова его прерваны стуком в дверь. Деловая телеграмма. Он соскакивает с кровати, берет мою красную шаль и обертывает ею себя.

Уж так он создан: платок драпируется на нем удивительно красиво.

Мне он сразу напоминает кого-то, но кого? Я слежу за ним, пока он берет телеграмму, пробует прочесть ее при свете голубого фонарика, освещающего комнату. Но свет слаб. Он поворачивает кнопку у стенной лампы, читает телеграмму и, придерживая платок на бедре одной рукой, поднимает другую, чтобы потушить электричество.

— Стой, — кричу я, — не шевелись минутку!

— Что такое, Тата?

— Стой, стой! Давно ты убежал из музея Академии во Флоренции?

— Ничего не понимаю!

— Или ты жил раньше в XV веке и позировал Сандро Ботичелли. Помнишь фигуру юноши на его картине «Весна»? Меркурия, рвущего апельсины! Как ты красив в этой позе, поди, поцелуй меня скорей!

Он поворачивает кнопку и грустно говорит:

— Нет, Тата, я не хочу, чтобы ты целовала меня только потому, что я похож на какого-то натурщика Ботичелли.

— Фу, какой ты капризный сегодня! Что с тобой?..

— Слушай, радость моя, а что, если бы я стал вдруг хромым, горбатым, безобразно похудел или потолстел? Ты бы ведь разлюбила меня? Ты сейчас не поняла, как я ревную тебя к самому себе!

Вот в такие минуты я готов обезобразить себя. Я знаю, ты любишь не меня, а мою наружность. Мне больно, мне тяжело, Тата, что ты за моим телом не видишь моей души! Как мне тяжело, как мне ужасно тяжело!

И мне не легче! Это третья сцена за сегодняшний день.


Дожидаюсь Сидоренко. Посадила Васеньку у себя на диване, чтобы свидание не происходило наедине.

Сама я читаю письма. Илья благодарит меня за «милое», «подробное» письмо. Что оно подробное, это правда — точный отчет моих работ, описание натурщиков, юбилей Скарлатти, но что оно милое…

В нем не было ни прежних ласковых слов, ни маленьких нежностей. Конечно, оно начинается словами «дорогой» и кончается «целую», но в нем ничего не было того, чем были полны мои прежние письма. Илья нашел его «милым». Значит, ему не надо было того, что я писала прежде?

Да любит ли меня Илья? Не напрасно ли, когда прихожу в себя от моего угара, я так мучаюсь совестью. Может быть, потерять меня — для него вовсе не особенное горе? К нему приедет Катя и мать — вокруг будет любимая семья, я ему, может быть, и не нужна совсем? Отчего же это не радует меня, отчего эта мысль так для меня мучительна? Ведь это лучше, в тысячу раз лучше. Разве я хочу горя Ильи — нет, нет! Пусть лучше он меня не любит. Вот приписочка Жени: «Милая, дорогая Таточка, я чувствую, что у вас что-то не ладится в работе или вы так увлеклись своей картиной, что забыли весь мир. Но когда у вас есть время, вы все же подумайте о вашей сестренке Жене, которая вас любит крепко, крепко».

Дорогая моя деточка! Как мне тяжело! Как ты перенесешь горе, которое я готовлю твоим близким? Твоя вера в людей будет разбита, я отниму у тебя веселье и жизнерадостность, если не навсегда, то надолго.

Ох, как мне больно. Хоть бы Старк пришел. Он для меня словно вино: опьянею и все забуду.

— Ну, чего вы грустите — бросьте! — говорит Вербер.

— Тяжело на душе, голубчик!

— Это пустяки. Это от письма, а вы не обращайте внимания.

— Ох! Васенька!

— Да, конечно. Я ведь понимаю, влопались вы в Дионисия, а теперь вас мучит совесть перед Колонной Траяна.

— Бросьте глупости.

— Не глупости, а я дело говорю. Ну, чего вы? Вернетесь и все забудете.

— Да неужели вы воображаете, что я могу вернуться туда? Домой?

— А отчего вам не вернуться? Откусит вам ваш Дионисий нос, что ли? Какая уехали, такая и приедете.

— Вы с ума сошли!

— Ой, мамаша, не портите себе жизни! Дионисия вам на полгода не хватит. Потом казниться будете!

— Ну, и буду, и буду, а бесчестно не поступлю!

— Конечно, оно некрасиво — что говорить, — поиграть да и за щеку… А все-таки…

— Молчите, Васенька, и без вас тошно.

Мы молчим несколько минут.

— Мамаша, пустите меня пошляться.

— Сидите.

— Ну, так дайте что-нибудь делать — так одурь берет. Дайте хоть я вам кисти вымою.

Васенька идет мыть кисти, а я сижу и ничего не делаю, только сама себя «ковыряю», как говорит Илья.

До прихода Сидоренко целый час, а у меня все из рук валится.

Бедный Эдди, на этот раз не ты мне мешаешь.


Звонок. Это Сидоренко.

— Ведите себя прилично, — умоляю я Васеньку.

— А вот увидите, я буду изящен a la[14] Дионисий.

— Бога ради, ни а la кто! — восклицаю я с отчаянием.

Сидоренко входит быстрыми шагами, на лице его такая радость, что мне делается ужасно стыдно.

Он целует несколько раз мою руку, несвязно рассказывает, что он делал в С., как он скучал без Жени и без меня… вдруг он видит Васеньку и останавливается. Я поспешно говорю:

— Позвольте вас познакомить: Василий Казимирович Вербер — мой лучший друг, который очень извиняется за свою шутку. Василий Казимирович ужасно любит шутки и мистификации, это его страсть. Садитесь, голубчик Виктор Петрович, и рассказывайте, как вы попали в Рим?

Я стараюсь говорить как можно любезнее, взглядываю на Васеньку и упрекаю себя, что не пустила его «пошляться». Я уже чувствую, что в его глазах загорается известный мне огонек беспричинной ненависти.

— Я приехал в Рим, — говорит Сидоренко, — по очень важному для меня делу.

— Но я надеюсь, что ваше дело не помешает вам навестить меня вечерком, например завтра: у меня соберутся кое-кто из русской колонии, художники… надеюсь, вы не будете скучать.

Он пристально смотрит на меня, хочет что-то сказать, но, взглянув на Васеньку, не решается.

— Я страшно занята. Страшно разбросалась — по обыкновению. Два портрета и картина. Ведь эта картина начата еще в прошлом году; я пишу с трех натурщиц и четырех натурщиков, главная фигура еще и не начата.

— Это ваши купальщицы, о которых вы говорили мне летом?

— Нет, это моя давно лелеемая мечта — «Гнев Диониса».

Я забываю обо всем и начинаю рассказывать.

— Дионис разгневался! И от этого гнева все кругом сразу опьянело, все потеряло голову — все перемешалось в хаосе! Все скачут, прыгают, кричат, хохочут. Он отнял разум! Вся толпа людей опьянела сразу!..

В этой толпе самые спокойные, сохранившие разум — это пантеры, они смотрят с презрением на людей…

А над всем этим — Дионис, женственный, но величественный и гневный, полуподнявшийся со своего золоченого ложа!

— Как я завидую вам, Татьяна Александровна! — говорит Сидоренко. — При таком увлечении искусством можно совсем забыть об окружающей жизни!

— Не всегда! — говорю я со вздохом.

Сидоренко насторожился. Я быстро меняю тему разговора.

— Были ли вы у наших?

— Нет, я ехал югом через Волочиск, но я написал Евгении Львовне, что еду сюда… кстати, идя к вам, я встретил Старка, Что он тут делает? Кажется, в Кампании насчет лесов слабо. Он был у вас?

— Он бывает. Если вы придете ко мне завтра, то его увидите.

— Мне бы хотелось лучше поболтать с вами, по-прежнему… как бывало в С. Эх, славное было время! — встряхивает он кудрями, — А вы скоро в Питер?