Семейный портрет почти готов и очень удачен.

Марья Васильевна у окна за работой. Женя и Андрей в глубине за роялем. Катя в дверях террасы. Она очень эффектна. Я ей польстила, чтобы подразнить ее.

Илью рядом с матерью, с газетой в руках. Я писала в его отсутствие — на память, но оказалось, что его фигура не потребовала даже переделки, слегка пришлось кое-где подмазать.

Портрет Сидоренко — тушью — тоже почти готов, и это один из моих удачных портретов, но последнее время он бывает реже, мне все не удается кончить его…

Портреты доктора с женой и их ребятишек менее удачны, но они сами в восторге…

Головка Жени с распущенными волосами, выглядывающая из букета азалий, так очаровательна, но она ее не получит в подарок — это будет украшением моей мастерской в Петербурге.


Сегодня я в таком спокойном и хорошем настроении, что сдаюсь на просьбы Андрея и Жени устроить «выставку» всего, что я написала или нарисовала в С.

Они тащат в беседку все. Чуть не чистые холсты со случайным мазком краски. Развешивают по стенам, устанавливают на стульях и даже на скамейках перед беседкой. Мы все торжественно приглашены на «открытие выставки».

Однако! За эти два с половиной месяца я очень много сделала.

Илья удивляется и называет меня «молодцом». Докторша приходит в умиление от вихрастой головы собственного супруга.

— Вот ни один фотограф не уловил в лице Игнаши воинственного выражения, — говорит она, — а Татьяна Александровна — как настоящая художница — сразу его ухватила.

Докторшу ужасно смущают этюды голых женских тел.

— Неужели, Татьяна Александровна, — наивно спрашивает она, — вы и мужчин рисовали голых?

— Случалось, Анна Петровна. В академии даже полагалось писать с натурщиков.

— Совсем голых?

— Совсем.

— Ах, как вы могли! Я бы упала в обморок! — восклицает она с ужасом.

Катя все молчит, потом вдруг обращается ко мне:

— Вы, Тата, увековечили всех нас, даже Михако и Кинтошку. Меня удивляет, как вы не заметили такого интересного лица, как у Старка.

— Да, Татьяна Александровна, это вы, действительно, «проворонили»! — восклицает Андрей.

— У меня есть в альбоме где-то набросок с него, — равнодушно говорю я.

— Если бы я была художником, я бы с него картину написала, — замечает Катя.

— Если вы желаете, я могу вам подарить набросок, если найду, — улыбаюсь я.

— Да, вы уж поищите и подарите мне. Я вставлю в рамку и повешу у себя над столом, — отвечает спокойно Катя, — Нет, подарите мне! — восклицает Андрей. — На что Кате? А мне — он друг!

— Я вам нарисую другой.

— Мне нарисуйте так, чтобы глаза хорошенько видны были! У него глаза — во!

И Андрей показывает два кулака.

— У него симпатичная рожица, — замечает Женя.

— А у тебя несимпатичная рожища! — объявляет Андрей.

Женя собирается что-то возразить, но Марья Васильевна энергично требует прекращения диспута.


Сегодня Женя поймала Сидоренко на набережной и, по моей просьбе, привела к нам, чтобы я могла окончить его портрет, А он немного осунулся. Неужели его чувство ко мне серьезнее? Жаль, если это правда, я вовсе этого не хотела.

Может быть, он меня любит искренне, но мне почему-то кажется, что его любовь — вроде любви кучера, дающего подзатыльник своей возлюбленной.

— Виктор Петрович, — говорит Женя, — а вы знаете, что я еду с Татой и Ильей в Петербург?

— Слыхал, слыхал, Женя Львовна, и сам не знаю, как я тут без вас буду. Скука! В Питере много людей с усами! Все мои надежды пропадают. Но вы не плачьте, я возьму отпуск и приеду к вам.

— Только в январе, а то Тата на октябрь и ноябрь едет в Рим.

— Я в этом году не поеду в Рим, я поеду куда-нибудь на север, в Норвегию, например.

— Зимой в Норвегию! — удивляется Илья, — что ты, снега не видала? Снег можно видеть в Лигове и в Коломягах! Или, может быть, снег в Норвегии теплый?

— Это для тебя нет разницы! — говорю я запальчиво. — А для меня есть.

— Ты выстави на весенней выставке два одинаковых пейзажа: снег норвежский и снег парголовский, а критики твои и поклонники начнут ссориться, где какой, и поклонники, посмотри, найдут удивительно тонко схваченную разницу. Только смотри, не спутай надписи.

Я вспыхиваю, бросаю злой взгляд на Илью, но через минуту мне делается стыдно.

А Сидоренко вдруг расцветает.

«Не делай, голубчик, своих заключений, — думаю я, — у меня просто скверный характер».


Завтра мы уезжаем.

Вчера до двух часов ночи уговаривали Марью Васильевну ехать с нами. Она не согласилась под предлогом, что не стоит на один год переводить Андрея в другую гимназию, но это не правда. Она знает, что Катя не поедет, и остается с ней.

Женя то плачет и целует мать, то скачет от восторга.

Как я завидую ей! Столько для нее неизведанных наслаждений! Хорошая музыка, театры, даже магазины и улицы.

Я с помощью Ильи без особенного труда отвоевала ее. Катя после разговора с братом словно опустилась, потеряла энергию, сдалась — не мне, а неизбежным обстоятельствам. Ей будет скучно без меня. Жизнь ее такая серенькая, а ненависть ее ко мне была вроде страсти.

Теперь и этот клочок жизни уйдет от нее. Бедная Катя!

— Я приеду на будущий год в университет к вам, — жмет мне руку Андрей. Он ходит то за мной, то за Женей и вздыхает — должно быть, он уже поревел втихомолку.

Мои планы составлены: я приеду в Петербург, введу Женю в наше немудреное хозяйство, устрою ее в консерваторию, поручу вниманию нескольких добрых знакомых и поеду пошляться за границу. Думаю поехать в Шотландию: я ее совсем на знаю.

В Рим мне ехать просто необходимо. Меня настоятельно зовет туда моя неоконченная картина: я каждый год провожу там месяц, два, Мой учитель, знаменитый Скарлатти, друзья и знакомые пишут мне письма, зовут… Но я не хочу ехать.

Я ему написала же «забудьте», неужели он будет искать свидания со мной? Вряд ли.

Но… береженого Бог бережет.


Опять я на пароходе.

Вчера получила перед отъездом письмо от Скарлатти. Он настоятельно зовет меня в Рим.

Скарлатти справляет свой юбилей и хочет «непременно видеть свою милую ученицу».

Илья читает это письмо и говорит;

— Странно, Танюша, что ты не едешь! Это огорчит старика.

Это огорчит Скарлатти, а еще больше огорчает меня: моя картина почти наполовину готова, задержка за главной фигурой Диониса, для которой мой друг Вербер нашел какого-то разносчика, о чем сообщил мне недавно, а все-таки я не хочу ехать… Впрочем, отчего же не ехать? Ведь «то» совершенно порвано и «ему» незачем приезжать в Рим.

— Посмотрю, — говорю я.

— Ты, Танюша, просто капризничаешь, — говорит Илья, — у тебя после болезни нервы расшатались. Сама все время говорила о своей картине, даже во время болезни бредила ею, а теперь почему-то не хочешь.

— А теперь не хочется, — отвечаю я прямо, — не приставай ты ко мне, точно ты меня гонишь. Если тебе нужно, чтобы я уехала, так я уеду, — прибавляю я, готовая расплакаться.

— Ты сама, наверное, сознаешь, что говоришь глупости, Таня. Ты капризничаешь, как маленький ребенок.

— Да, — говорю я со злостью, — ты так всегда смотришь на меня! По твоему мнению, у меня все одни капризы! До моей души, до моих нервов тебе никакого дела нет! — Слезы текут из моих глаз. Я поспешно встаю и ухожу в каюту.

Сидоренко стоит недалеко, он едет провожать нас до Г.

Он слышал наш разговор и полон надежд. Как вы ошибаетесь, «наблюдательный» Виктор Петрович!


Мне стыдно, мне ужасно стыдно за эту сцену с Ильей.

Я лежу в каюте. Он входит осторожно, думая, что я уснула, и что-то ищет на столе. — Илюша, — говорю я, протягивая ему руку, — прости ты меня, родной.

Он берет мою руку и крепко целует.

— Я не сержусь, Таня.

— Присядь сюда, — я подвигаюсь, давая ему место на койке.

Он садится, я беру его руку, прикладываю к своей щеке и говорю:

— Не надо, Илюша, дразнить меня.

— Бог с тобой, Таня, что ты выдумываешь? Тебе ведь нельзя поперечить, — смеется он, — Все тебя балуют: и судьба, и критика, знакомые, поклонники — вот мы и стали такими избалованными, что сладу нет!

— Все балуют меня — это правда, кроме тебя, Илья.

— Вот те на!

— Я тебя так люблю, так люблю, что всем для тебя готова пожертвовать — всем, даже искусством! — говорю я, садясь и прижимаясь к нему.

— Да я никакой жертвы и не потребую от тебя никогда, Танюша, — говорит он ласково.

— Мне хочется в эту минуту, — говорю я умоляющим голосом, — чтобы ты сказал, что любишь меня, крепко, крепко.

— Как ты любишь слова, Таня! Неужели вся моя жизнь, все мое отношение к тебе не доказывают этого? — говорит он с упреком. — Неужели тебе нужны еще слова. Ах, Танюша, Танюша, глупенькая ты моя девочка! Ну, не капризничай, поцелуй меня и пойдем на палубу. Ведь ты у меня такая фантазерка — все где-то носишься.

Это правда, я знаю, что ты всегда, за все эти пять лет, доказывал мне свою любовь, но вот сейчас, в эту минутку… мне надо чего-то другого! Может быть, слов, но ты их мне не сумел сказать, несмотря на всю твою любовь, Илья.


В Москве мы остановились на два дня, чтобы показать Жене город. Как все занимает милую девочку! Что ни день, я ее люблю больше и больше. Какая она умница, и сколько в ней доброты.

Она жизнерадостна, как ребенок, но на жизнь она смотрит серьезно. О, гораздо серьезнее многих людей. Как устойчивы ее принципы и как видна в ней теперь уже женщина долга. У нее нет широты, но она так юна и так мало видела в своем маленьком мирке!

У меня к ней прямо материнское чувство.

Это чувство у меня, может быть, сильно развито, но мои двое детей умерли, не прожив месяца.

От Ильи я никогда не имела детей. Вот это неудовлетворенное материнское чувство я перенесла, верно, на Женю.