– Это в честь Червя-победителя?

– С червями было покончено, – ответил он. – По устарел, подобно песенкам «Взгляни туда» или «Оркестрик Александера». Она зачитывалась Суинберном, она только что открыла стихи Оскара Уайльда. Мир переменился, да и сама она стала другой – другой поэтессой с полностью обновленным лексиконом… Сладость греха; яшмовые коготки; биенье алых жил; соблазны и цветы порока; ну, и уста, разумеется, – уста, впившиеся в уста, жестокие укусы, пока пена на губах не обретет вкуса крови, – короче, вся эта юношеская безвкусица поздневикторианского бунта. А в случае с Рут новая лексика сопровождалась новыми обстоятельствами. Она уже не была мальчуганом в юбке и с косичками; это была расцветающая женщина, которая обходилась с наметившейся у нее грудью так осторожно, точно ей доверили двух чрезвычайно редких, но весьма опасных и требующих бережного обращения зверьков. Можно было заметить, что они являлись источником гордости, смешанной со стыдом, приятных переживаний, а значит, и растущего чувства вины. До чего все-таки груб наш язык! Если умалчиваешь о физиологической стороне эмоций, грешишь против фактов. А если говоришь о ней, это выглядит как желание прикинуться пошляком или циником. Страсть, или тяга мотылька к звезде, нежность, или восхищение, или романтическое обожание – любовь всегда сопровождается какими-то процессами в нервных окончаниях, коже, слизистой оболочке, железах и пещеристой ткани. Те, кто умалчивает об этом, – лжецы. К тем, кто не молчит, приклеивают ярлык развратника. Тут, конечно, сказывается несовершенство нашей жизненной философии; а наша жизненная философия есть неизбежный результат свойств языка, абстрактно разделяющего то, что в реальности всегда нераздельно. Он разделяет и вместе с тем оценивает. Одна из абстракций «хороша», а другая «плоха». Не судите, да не судимы будете. Но природа языка такова, что не судить мы не можем. Иной набор слов – вот что нам нужно. Слов, которые смогут отразить естественную цельность явлений. Духовно-слизистый, к примеру, или дерматолюбовь. А чем плохо, скажем, сосцетическое? Или нутро-мудрость? Если, конечно, лишить их скабрезной невразумительности научных терминов и перевести в ранг каждодневно употребляемых в разговоре, а то и в лирической поэзии. Как сложно, не имея этих несуществующих слов, описать даже то, что происходило с Рут, хотя это так просто и понятно! Лучшее, что здесь можно придумать, – это барахтаться в метафорах. Есть насыщенный раствор чувств, и причина его кристаллизации может возникнуть как внутри, так и вовне. Слова и события падают в эту психофизическую болтушку, и в ней образуются сгустки эмоций и переживаний, зовущие к действию. Потом развиваются железы, что приводит к появлению тех самых очаровательных маленьких зверьков, которыми ребенок так гордится и которые так стесняют его. Раствор чувств обогащен новым типом ощущений, они проникают от сосков, через кожу и нервные окончания в душу, в подсознательное, в сверхсознательное, в область духа. И эти новые очаги душевного напряжения личности как бы сообщают раствору чувства движение, заставляют его течь в опреде– ленном направлении – к абсолютно неизведанной, полной загадок сфере любви. Волею случая в этот текущий к любви поток чувства попадают разные центры кристаллизации: слова, события, пример других людей, собственные фантазии и картины из прошлого – тут замешаны все бесчисленные изобретения, при помощи коих парки ткут нить неповторимой человеческой судьбы. Рут не повезло – она сменила По на Элджернона и Оскара, «Червя-победителя» – на «Долорес» и «Саломею». Сия новая литература вкупе с параллельно произошедшими физиологическими изменениями, точно неумолимый рок, заставила бедное дитя залепить рот губной помадой и выполоскать комбинации в дешевых духах с поддельным запахом фиалки. Но это еще цветочки.

– Что, впереди была поддельная амбра?

– Куда хуже – поддельная любовь. Она втемяшила себе в голову, будто страстно, по-суинберновски влюблена; и в кого же – в меня!

– Она что, не могла выбрать кого-нибудь помоложе?

– Пробовала, – ответил Риверс, – да не вышло. Мне поведала эту историю Бьюла, которой она доверилась. Короткий и трагический рассказ о пламенной любви пятнадцатилетней девочки к непобедимому юному футболисту и гордости школы, герою семнадцати лет. Она-то выбрала помоложе; но, к несчастью, в эту пору жизни два года представляют собой почти непреодолимую пропасть. Юного героя интересовали только достигшие той же степени зрелости – восемнадцатилетние, семнадцатилетние, на худой конец – хорошо развитые шестнадцатилетние. Маленькой худенькой пятнадцатилетней девчонке вроде Рут рассчитывать было не на что. Она оказалась в положении викторианской девицы низкого происхождения, безнадежно сохнущей по герцогу. Долгое время юный герой вообще не замечал ее; а когда она все-таки заставила себя заметить, он воспринял это как забаву, а кончил грубостью. Вот тогда-то она и начала уверять себя, что влюблена в меня.

– Но если семнадцатилетний оказался недосягаемо возмужалым, почему она переключилась на двадцативосьмилетнего? Почему не на шестнадцатилетнего?

– Тому было несколько причин. Ее отвергли публично, и, выбери она вместо футболиста какого-нибудь прыщавого мальчишку, подруги в глаза выражали бы ей сочувствие, а за глаза смеялись бы над нею. Поэтому другой школьник на роль возлюбленного не годился. Но у нее не было знакомых молодых людей, кроме ребят из школы и меня. Выбора не оставалось. Коли уж ей приспичило влюбиться – к этому подталкивали произошедшие в ней физиологические изменения, а ее новый словарь превратил любовь прямо-таки в категорический императив, – то объектом должен был стать я. Собственно говоря, началось это еще за несколько недель до отъезда Кэти в Чикаго. Я подметил кое-какие предварительные симптомы – она краснела, погружалась в молчание, неожиданно и без причины выходила из комнаты посреди разговора, ревниво мрачнела, если ей чудилось, что я предпочитаю общаться не с ней, а с матерью. А еще были, конечно, любовные стихи, которые она упорно продолжала мне показывать, несмотря на взаимную неловкость. Розы и слезы. Ласки и маски. Страданья и желанья. Грудь, жуть, прильнуть, вздохнуть. Пока я читал, она напряженно следила за мною, и это не было обычным беспокойством новичка-стихоплета, ожидающего трезвой критики; это был влажный, выразительный, затуманенный взор преданного спаниеля, Магдалины на картине времен Контрреформации, жертвы, с готовностью распростершейся у ног своего синебородого властелина. Это страшно действовало мне на нервы, и я иногда подумывал, не лучше ли будет всем нам, если я открою Кэти, что происходит. Но в таком случае, размышлял я, если мои подозрения необоснованны, я окажусь в дурацком положении; если же они верны, у бедняжки Рут могут быть неприятности. Лучше уж помалкивать и ждать, пока ее глупое увлечение пройдет само собой. Лучше продолжать делать вид, будто литературные опусы не имеют ничего общего с действительностью и чувствами автора. Так все и развивалось – подспудно, словно движение Сопротивления, словно Пятая колонна, – пока не уехала мать. Возвращаясь с вокзала домой, я тревожно думал, что же случится теперь, когда исчез сдерживающий фактор – присутствие Кэти. Ответ был получен на следующее утро – нарумяненные щеки, губы цвета переспелой клубники и эти духи, этот аромат дешевого притона!

– И соответствующее поведение?

– Я, конечно, ожидал этого. Но, как ни странно, на первых порах ничего не произошло. По-видимому, Рут не спешила разыгрывать новую роль; ей достаточно было лишь наблюдать себя в этой роли. Она довольствовалась приметами и внешними свидетельствами высокой страсти. Надушив нижнее белье, любуясь в зеркале нещадно изуродованным личиком, она ощущала себя новой Лолой Монтес, не стремясь шевельнуть и пальцем, чтобы подтвердить свои притязания на этот образ. А образ этот демонстрировало ей не только зеркало, тут замешалось и общественное мнение: изумленные, завистливые и язвительные сверстники, скандализованные учителя. Их взгляды и замечания служили опорой ее собственным фантазиям. Чудо стало известно не ей одной; другие люди тоже признали, что она превратилась в grande amoureuse, femme fatale[7]. Все это было так ново, волнующе и захватывающе, что до поры, благодарение небу, обо мне почти забыли. Кроме того, я нанес ей непростительную обиду, отнесясь к ее последнему перевоплощению без должной серьезности. Это произошло в самый первый день наступившей свободы. Я спустился вниз и застиг Рут и Бьюлу за жарким спором. «Такая симпатичная девочка, – выговаривала ей старушка. – Постыдилась бы!» Симпатичная девочка попробовала привлечь меня на свою сторону: «Вы-то не считаете, что мама будет против моей косметики, правда?» Бьюла не дала мне ответить. «Я тебе скажу, что сделает твоя мать, – уверенно и с безжалостной прямотой сказала она, – как увидит это безобразие, так сядет на диван, возьмет тебя в охапку, спустит штаны и всыплет по первое число». Рут оглядела ее с холодным и высокомерным презрением и заметила: «Я не к тебе обращаюсь». Потом повернулась ко мне: «А что скажете вы, Джон? – Клубничные губы изогнулись в попытке изобразить обворожительную улыбку, пылкий взор стал еще более многообещающим. – Что скажете вы?» Только ради самозащиты я ответил ей честно. «Боюсь, что Бьюла права, – сказал я. – По первое число». Улыбка увяла, глаза потемнели и сузились, под алой краской на щеках проступил натуральный сердитый румянец. «Ну, тогда вы просто гадкий», – выпалила она. «Гадкий! – откликнулась Бьюла. – Это кто ж это гадкий, скажите на милость!» Рут нахмурилась и закусила губу, делая вид, что не замечает ее. «Сколько лет было Джульетте?» – спросила она, предвкушая свое торжество. «Годом меньше, чем тебе», – ответил я. Лицо ее расцвело насмешливой улыбкой. «Только Джульетта, – продолжал я, – не ходила в школу. Ни уроков, ни домашних заданий. Никаких забот, кроме мыслей о Ромео да о косметике – если она ею пользовалась, хотя это весьма сомнительно. А у тебя есть алгебра, есть латынь и французские неправильные глаголы. Тебе дана неоценимая возможность в один прекрасный день стать культурной молодой женщиной». Наступила долгая тишина. Потом она сказала: «Я вас ненавижу». Это был вопль разъяренной Саломеи, Долорес, впавшей в праведное негодование, ибо ее по ошибке приняли за пигалицу из средней школы. Потекли слезы. Смешиваясь с черной накипью туши для ресниц, они прокладывали себе путь сквозь аллювиальные наслоения румян и пудры. «Свинья вы, – рыдала она, – свинья!» Она утерла глаза; потом, заметив на платке жуткую мешанину, вскрикнула от ужаса и кинулась наверх. Через пять минут, спокойная и без всякой косметики, она уже направлялась в школу. Это-то и послужило одной из причин, – объяснил Риверс, – благодаря которым наша grande amoureuse обращала так мало внимания на предмет своей страсти, почему в первые две недели после своего появления на свет femme fatale больше предпочитала заниматься собою, нежели тем несчастным, кому сценарист этого спектакля отвел роль жертвы. Она устроила мне проверку и нашла меня, к сожалению, абсолютно недостойным сей ответственной роли. В ту пору ей показалось лучше разыгрывать пьесу одной. Так что по меньшей мере до конца текущей четверти я получил передышку. Но тем временем наступила черная полоса у моего нобелевского лауреата.