После часовой беседы все разошлись на покой. Уходя к себе, я был отчасти растроган, отчасти удивлен, отчасти разочарован и подавлен таким разнообразием впечатлений. Вспыхнувшая снова любовь прорывалась, как пламя сквозь щели пылающего здания, и вскоре совершенно заслонила эти впечатления. Облик Гани, восхитительной, исполненной очарования девушки, какой я ее увидел: манящей, овеянной сонным теплом, с распущенными косами и белой ручкой, придерживающей на груди небрежно накинутую одежду, — этот облик взволновал мое юное воображение и затмил собою все.
Я уснул с ее образом перед глазами.
VI
На другой день я встал очень рано и побежал в сад. Утро было чудесное, насыщенное росой и ароматом цветов. Быстрым шагом я направился к буковой аллее, потому что сердце мне говорило, что там я найду Ганю. Но, видно, сердце мое, слишком скорое на предчувствия, ошиблось, так как Гани там не было. Уже после завтрака, оказавшись с ней с глазу на глаз, я спросил, не хочет ли она пройтись по саду. Она охотно согласилась, побежала к себе в комнату и через минуту вернулась с зонтиком в руке и в большой соломенной шляпе, оставляющей в тени лоб и глаза. Поглядывая на меня из-под широких полей, она лукаво улыбалась, словно желая сказать: «Смотри, как мне к лицу». Мы вышли в сад. Я повел ее в буковую аллею, по дороге думая о том, как начать разговор, и о том, что Ганя, наверное, сумела бы это сделать лучше меня, но не хочет мне помочь, предпочитая забавляться моим смущением. И я молча шагал подле нее, сбивая хлыстом венчики цветов, растущих на куртинах, как вдруг Ганя засмеялась и, схватив мой хлыст, воскликнула:
— Пан Генрик, в чем же провинились эти цветы?
— Эх, Ганя! Что мне цветы, будто ты не видишь, что я не знаю, как начать разговор! Ты очень изменилась, Ганя. Ах, как ты изменилась!
— Допустим, что так. А вас это сердит?
— Этого я не говорю, — ответил я не без грусти, — но я еще не могу привыкнуть, мне все кажется, что та маленькая Ганя, которую я знал прежде, и ты — два разных существа. Та живет в моих воспоминаниях… в моем сердце, как сестра, Ганя, как сестра, а потому…
— А потому эта, — она показала пальчиком на себя, — для вас чужая, не правда ли? — спросила она тихо.
— Ганя! Ганя! Как ты можешь даже думать что-либо подобное?
— Но ведь это вполне естественно, хотя, может быть, и грустно, — возразила она. — Вы ищете в своем сердце прежние братские чувства ко мне и не находите их. Вот и все!
— Нет, Ганя! Не в сердце я ищу прежнюю Ганю, потому что там она пребывает всегда; я ищу ее в тебе, а что касается сердца…
— Что касается вашего сердца, — весело прервала она меня, — то я догадываюсь, что с ним произошло. Оно осталось где-то в Варшаве, подле какого-то другого, счастливого сердечка. Это нетрудно угадать!
Я пристально поглядел ей в глаза; мне было непонятно, испытывает ли она меня или, рассчитывая на произведенное ею вчера впечатление, которого я не сумел от нее скрыть, ведет со мной немножко жестокую игру. Но вдруг и во мне проснулся дух противоречия. Я подумал, что, наверное, у меня очень смешной вид, когда я так смотрю на нее затравленной ланью, и, подавив волновавшие меня чувства, ответил:
— А если это действительно так?
Едва заметная тень удивления и словно досады скользнула по светлому личику Гани.
— Если это действительно так, — проговорила она, — то изменились вы, а не я.
Сказав это, она слегка нахмурилась и, искоса поглядывая на меня, некоторое время шла молча, а я старался скрыть радостное волнение, которым пронизали меня ее слова. Она говорит, соображал я, что если я полюблю другую, то я изменился, стало быть, она не изменилась, стало быть, она меня…
Но от радости я не посмел докончить этот мудрый вывод.
И тем не менее изменилась она, а не я. Та самая Ганя, которая всего полгода назад была маленькой девочкой, не знавшей, что такое мир божий, и которой в голову бы не пришло говорить о чувствах, потому что подобный разговор был для нее китайской грамотой, теперь вела его так непринужденно и умело, как будто повторяла заученный урок. Как развился и стал гибок этот недавно еще детский ум! Но с девушками бывают такие чудеса. Нередко, с вечера уснув ребенком, наутро просыпается девушка, с иным миром мыслей и чувств. Для Гани, впечатлительной от природы, с ее прозорливостью и восприимчивостью, события, происшедшие за эти полгода, исполнившиеся шестнадцать лет, другой круг общества, учение, быть может, украдкой прочитанные книги — все это было более чем достаточно.
А пока что мы шли рядом в глубоком молчании. Первая теперь нарушила его Ганя.
— Итак, вы влюблены, пан Генрик?
— Возможно, — ответил я, улыбнувшись.
— И будете тосковать по Варшаве?
— Нет, Ганя. Я рад бы никогда отсюда не уезжать.
Ганя бросила на меня быстрый взгляд. Видимо, она хотела что-то сказать, но промолчала, однако через минуту легонько хлопнула зонтом по платью и сказала, словно отвечая собственным мыслям:
— Ах, как я ребячлива!
— Почему ты это говоришь, Ганя? — спросил я.
— Да так. Сядемте на эту скамейку и поговорим о чем-нибудь другом. Не правда ли, какой красивый отсюда вид? — неожиданно спросила она со знакомой уже мне усмешкой в уголках рта.
Она села на скамейку неподалеку от аллеи, под огромной липой, откуда действительно открывался очень красивый вид на пруд, плотину и лес за прудом. Ганя показала мне на него зонтиком, но я, хотя и был любителем красивых видов, теперь не имел ни малейшего желания им любоваться, потому что, во-первых, превосходно его знал, во-вторых, подле меня сидела Ганя, во сто крат красивее всего, что ее окружало, и, наконец, я думал совсем не о том.
— Как прелестно отражаются эти деревья в воде, — говорила Ганя.
— Я вижу, ты художница, — ответил я, не глядя ни на деревья, ни на воду.
— Ксендз Людвик учит меня рисовать. О, я многому научилась за то время, когда вас тут не было, я хотела… Но что с вами? Вы сердитесь на меня?
— Нет, Ганя, я не сержусь, да и не мог бы сердиться на тебя, но я вижу, что ты обходишь мой вопрос и что… да, мы оба играем в прятки, вместо того чтобы поговорить откровенно и искренне, как в былые времена. Может быть, ты не ощущаешь этого, но мне больно, Ганя!..
Эти простые слова имели лишь тот результат, что привели нас обоих в страшное смущение. Ганя, правда, протянула мне обе руки, и я сжал ее руки, пожалуй, даже чересчур сильно и, — о ужас! — быстро нагнувшись, расцеловал их как-то совсем не так, как подобает опекуну. Тут уж мы оба смешались до крайности: она вспыхнула так, что у нее даже шея покраснела, я — тоже, и мы окончательно замолчали, не зная, как начать этот якобы искренний и откровенный разговор.
Потом она взглянула на меня, я на нее, и снова щеки у нас стали кумачовыми. Так мы и сидели рядом, как две куклы, мне казалось, я слышу учащенное биение своего сердца. Положение наше становилось невыносимым. Минутами я чувствовал, как кто-то одной рукой хватает меня за шиворот и хочет бросить к ее ногам, и в то же время другой держит за волосы и не пускает. Вдруг Ганя вскочила и быстро, сконфуженно проговорила:
— Мне пора идти, в этот час у меня урок с мадам д'Ив: уже около одиннадцати.
Мы отправились домой той же самой дорогой. Шли мы, как и раньше, молча, я, как и раньше, сбивал хлыстом венчики цветов, но она их уже не жалела.
Вот так вернулись наши прежние отношения, нечего сказать!
«Иисусе, Мария! Да что же это со мной делается?» — спросил я себя, когда Ганя оставила меня одного. Я был влюблен так, что у меня волосы встали дыбом.
Тем временем ко мне подошел ксендз Людвик и повел осматривать хозяйство. По дороге он рассказал мне множество разных подробностей, касающихся нашего имения, которые ничуть меня не занимали, хотя я делал вид, что внимательно слушаю.
Брат мой Казик, пользуясь каникулами, целые дни проводил вне дома: в конюшне, в лесу, с ружьем на лошади или в лодке; сейчас он тоже оказался во дворе фермы, объезжая молодых лошадей из табуна. Увидев меня с ксендзом, он подлетел к нам галопом на рыжем жеребце, бешено метавшемся под ним, и заставил нас восторгаться его статью, резвостью и аллюром, затем соскочил с коня и пошел с нами. Все вместе мы обошли конюшни, хлева и овины и уже собрались в поле, когда нам дали знать, что приехал отец и что нужно возвращаться домой. Отец встретил меня с необычной горячностью. Узнав об экзаменах, он обнял меня и заявил, что с этого дня будет считать меня взрослым. И действительно, его обращение со мной сильно изменилось. Он стал относиться ко мне проще и сердечнее. Сразу же заговорил со мной о делах нашего поместья, сообщил мне, что намеревается прикупить одно из соседних имений, и спросил, что я об этом думаю. Я понял, что он нарочно говорит об этом, чтобы показать мне, как сам он серьезно относится к моему положению взрослого старшего сына в семье. При этом я видел, что он действительно доволен мной и моими успехами в учении. Никогда он не смотрел на меня с такой любовью, как теперь. Его родительскому тщеславию безмерно льстили привезенные мной свидетельства преподавателей. К тому же я заметил, что он испытывает мой характер, образ мыслей и понятия о чести и умышленно задает мне разные вопросы, чтобы по ним составить себе суждение обо мне. Как видно, этот родительский экзамен прошел успешно, потому что своих философских и социальных воззрений, столь отличных от отцовских, я не высказывал, а в других взглядах мы не могли не сойтись. Поэтому обычно суровое мужественное лицо отца сейчас просветлело. В этот же день он осыпал меня подарками, среди которых была и пара пистолетов; из этих пистолетов он недавно стрелялся с паном Цоллем, на них были пометки еще нескольких поединков, в которых он участвовал в молодые годы, когда служил в войске. Затем я получил великолепного коня восточных кровей и старинную дедовскую саблю с рукоятью, усыпанной каменьями, и широким дамасским клинком, на котором золотом по стали были вычеканены образ богоматери и надпись: «Иисусе, Мария!» Сабля эта считалась одной из драгоценнейших фамильных реликвий и к тому же издавна и неизменно была предметом мечтаний моих и Казика, потому что железо она рубила, как щепки. Вручая мне саблю, отец выхватил ее из ножен и несколько раз взмахнул ею, так что в воздухе засвистело и комната озарилась сиянием; потом он начертал ею крест над моей головой, поцеловал образ богоматери и наконец передал ее мне со словами: «В достойные руки! Я не покрыл ее позором, не опозорь и ты!» Тут мы бросились друг другу в объятия, а саблю тем временем с восторгом схватил Казик, отличавшийся незаурядной силой, хотя был едва пятнадцатилетним мальчиком; сжимая ее в руке, он принялся делать выпады с быстротой и точностью, которой не постыдился бы ни один опытный учитель фехтования. Отец, с удовольствием глядя на него, сказал:
"Ганя" отзывы
Отзывы читателей о книге "Ганя". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Ганя" друзьям в соцсетях.