— Этот будет вояка; но ведь и ты фехтуешь не хуже? Не правда ли?

— Не хуже, отец. С Казиком я еще справлюсь. Из всех товарищей, с которыми я вместе учился, только один фехтовал лучше меня.

— Кто же это?

— Селим Мирза.

Отец поморщился.

— Ах, Мирза! Но ты, должно быть, сильней его.

— Единственно благодаря этому я не отстаю от него. Ну да с Селимом мы никогда не подеремся.

— Э! Всяко бывает, — ответил мой отец.

В этот день после обеда мы все сидели на просторной, увитой хмелем террасе, с которой открывался вид на огромный двор и тенистую, обсаженную липами дорогу вдали. Мадам д'Ив вязала крючком покров для алтаря, отец и ксендз Людвик курили трубки, прихлебывая черный кофе, Казик вертелся вокруг террасы, следя глазами за воздушными пируэтами ласточек, в которых ему очень хотелось пострелять, чего отец ему не позволял, а мы с Ганей рассматривали привезенные мной рисунки и меньше всего думали о рисунках; по крайней мере, мне они служили только средством незаметно для других любоваться Ганей.

— Ну что, пан опекун, как ты нашел Ганю? Очень подурнела, не правда ли? — шутливо спросил меня отец, поглядывая на девушку.

Я принялся с особым вниманием изучать какой-то рисунок и ответил, укрывшись за листом бумаги:

— Не могу сказать, что она подурнела, но выросла и изменилась.

— Пан Генрик уже упрекал меня в этом, — непринужденно отозвалась Ганя.

Меня поразила ее смелость и самообладание: я не мог бы так непринужденно упоминать об этих упреках.

— Да что там — похорошела она или подурнела, — вмешался ксендз Людвик, — а вот уроки она усваивает быстро и хорошо. Пусть мадам скажет, как скоро она выучилась французскому.

Должен заметить, что ксендз Людвик, человек вообще весьма образованный, французского не знал и не мог его одолеть, хотя столько лет прожил под одним кровом с мадам д'Ив. А бедняга, как назло, питал слабость именно к французскому языку и знание его считал непременным условием высшего образования.

— Действительно, Ганя учится легко и охотно, в этом я не могу ей отказать, — подтвердила мадам д'Ив, — тем не менее я должна вам пожаловаться на нее, — прибавила она, обращаясь ко мне.

— О мадам! В чем же я провинилась? — вскричала Ганя, складывая руки.

— В чем провинилась? А вот сейчас ты будешь оправдываться, — ответила мадам д'Ив. — Представьте себе, что эта панна, как только улучит минутку досуга, сразу хватается за роман, и у меня имеются некоторые основания предполагать, что, ложась в постель, она, вместо того чтобы погасить свечу и спать, читает еще целыми часами.

— Это очень нехорошо; впрочем, мне известно из других источников, что она следует по стопам своей учительницы, — сказал отец, любивший поддразнить мадам д'Ив, когда бывал в хорошем настроении.

— О, прошу прощения, но мне сорок пять лет, — воскликнула француженка.

— Скажите пожалуйста, никогда бы этого не сказал, — ответил отец.

— Какой вы недобрый!

— Не знаю, я знаю только, что, если Ганя достает откуда-то романы, то, во всяком случае, не из библиотеки, потому что ключ от нее хранится у ксендза Людвика. Следовательно, вина падает на учительницу.

Действительно, мадам д'Ив всю жизнь зачитывалась романами, а так как у нее была страсть их пересказывать, она, наверное, рассказывала и Гане. Поэтому в полушутливых словах отца таилась доля правды, которую он намеренно высказал.

— Смотрите, господа, кто-то к нам едет! — внезапно крикнул Казик.

Вглядевшись, мы увидели в конце тенистой липовой аллеи, пожалуй в доброй версте отсюда, облако пыли, которое приближалось к нам с необыкновенной быстротой.

— Кто же это может быть? И так быстро, — вставая, заметил отец. — Пыль такая, что ничего нельзя разобрать.

Действительно, жара стояла страшная, дождей не было уже свыше двух недель, и при малейшем движении на дороге поднимались тучи белой пыли. С минуту еще мы тщетно всматривались в приближающееся облако, которое было уже шагах в пятидесяти от дома, как вдруг из тумана вынырнула голова лошади с красными раздувающимися ноздрями, огненными глазами и развевающейся гривой. Белый конь несся во весь опор, едва касаясь ногами земли, а на нем, по-татарски пригнувшись к шее, скакал не кто иной, как мой приятель Селим!

— Селим едет, Селим! — воскликнул Казик.

— Что этот сумасшедший вытворяет! Ворота заперты! — крикнул я, срываясь с места.

Уже поздно было отпирать ворота, да никто и не успел бы вовремя подбежать; между тем Селим мчался очертя голову, как безумный, и казалось, неизбежно напорется на высокий частокол, заостренный кверху.

— Боже! Смилуйся над ним! — взывал ксендз Людвик.

— Ворота! Селим, ворота! — завопил я как одержимый, размахивая платком, и бросился со всех ног через двор.

Вдруг Селим шагах в пяти от ворот выпрямился в седле и быстрым, как молния, взглядом смерил забор. Потом до меня донесся женский крик с террасы, стремительный топот копыт — конь взвился, повис передними ногами в воздухе и на всем скаку перемахнул через забор, не задержавшись ни на миг.

Лишь перед самой террасой Селим осадил его так, что копыта врылись в землю, затем сорвал с головы шляпу и, размахивая ею, как флажком, закричал:

— Как поживаете, мои милые, дорогие друзья? Как поживаете? Мое почтение, сударь! — поклонился он отцу. — Мое почтение, дорогой ксендз, мадам д'Ив, панна Ганна. Наконец мы снова вместе. Виват! Виват!

С этими словами он соскочил с коня и, бросив поводья выбежавшему из сеней Франеку, принялся обнимать отца и ксендза и целовать ручки дамам.

Мадам д'Ив и Ганя были еще бледны от страха, но именно поэтому они встретили Селима, словно он спасся от смерти, а ксендз Людвик сказал:

— Ох, сумасшедший, сумасшедший, и напугал же ты нас. Мы думали, тебе уже конец пришел.

— А что?

— Да ворота. Ну можно ли так мчаться сломя голову?

— Сломя голову? Но ведь я видел, что ворота заперты. Ого! У меня превосходные, истинно татарские глаза.

— И ты не боялся скакать?

Селим засмеялся.

— Нет, ничуть, ксендз Людвик. Но, впрочем, это заслуга моего коня, а не моя.

— Voila un brave garcon!note 4 — воскликнула мадам Д'Ив.

— О да, не всякий бы на это отважился, — прибавила Ганя.

— Ты хочешь сказать, — возразил я, — что не всякий конь решился бы перескочить, а людей таких нашлось бы немало.

Ганя остановила на мне долгий взгляд.

— Я бы вам не советовала пытаться.

Потом посмотрела на Селима, и во взоре ее выразилось восхищение: да и действительно, не говоря уже о лихой выходке татарина, принадлежавшей к числу тех опасных затей, которые всегда нравятся женщинам, надо было видеть, как он был хорош в эту минуту. Прекрасные черные волосы падали ему на лоб, щеки разрумянились от быстрой езды, глаза блестели и сияли радостью и весельем. Когда он стоял подле Гани, с любопытством глядя ей в глаза, оба они были так красивы, что прекрасней не мог бы создать ни один художник даже в мечтах.

Что касается меня, то я был глубоко уязвлен ее словами. Мне казалось, что это: «Я бы вам не советовала пытаться» — она произнесла тоном, в котором звучала нотка иронии. Я бросил вопросительный взгляд на отца, который только что осмотрел коня Селима. Его родительское тщеславие мне было известно, я знал, как он ревнив ко всем, кто в чем-либо меня опережает, а Селим давно его этим сердил; поэтому я рассчитывал, что он не воспротивится моему желанию доказать, что наездник я не хуже Селима.

— А ведь смелый скакун этот конь, — сказал я, обращаясь к отцу.

— Но смелый ездок и этот шайтан, — буркнул отец. — А ты сумел бы так?

— Ганя в этом сомневается, — сказал я с оттенком горечи. — Можно, я попытаюсь?

Отец заколебался, окинул взглядом забор, лошадь и меня и ответил:

— Оставь, не надо.

— Ну конечно! — вскричал я с обидой. — Лучше мне прослыть бабой по сравнению с Селимом.

— Генрик! Что ты болтаешь! — воскликнул Селим, обняв меня за шею.

— Скачи, мальчик! Скачи! Только держись молодцом! — проговорил отец, уязвленный в своем честолюбии.

— Коня мне сюда! — крикнул я Франеку, который проваживал по двору взмыленного жеребца.

Вдруг Ганя порывисто поднялась со стула.

— Пан Генрик! — воскликнула она. — Это из-за меня вы решили попытаться. Но я не хочу, не хочу. Пожалуйста, не делайте этого… ради меня.

Сказав это, она посмотрела мне в глаза, словно желая договорить взглядом все то, чего не могла выразить словами.

Ах, за один такой взгляд я готов был тогда отдать всю кровь до последней капли, но я не мог и не хотел отступать. В эту минуту оскорбленная гордость оказалась сильнее всего, поэтому я овладел собой и сухо сказал:

— Ты ошибаешься, Ганя, если думаешь, что это из-за тебя. Я буду скакать ради собственного удовольствия.

И, несмотря на возражения всех, кроме отца, я сел на коня и шагом двинулся в липовую аллею. Франек открыл ворота и тотчас запер их за мной. Душа моя была полна горечи, и я перескочил бы через этот забор, будь он хоть вдвое выше. Отъехав шагов на триста, я повернул назад и пустил коня рысью, которую тотчас сменил галопом.

Вдруг я заметил, что подо мной качается седло.

Произошло одно из двух: либо подпруга лопнула во время предыдущей скачки, либо Франек ослабил ее, чтобы дать отдохнуть лошади, и по глупости или, может быть, забывчивости не предупредил меня вовремя.

Теперь уже было поздно. Конь во весь опор мчался к забору, а я уже не хотел его останавливать. «Убьюсь так убьюсь!» — подумал я. Меня охватило отчаяние. Я судорожно сдавил бока лошади; ветер свистел у меня в ушах. Вдруг передо мной мелькнул забор, я взмахнул хлыстом, почувствовал, что лечу куда-то, в уши мне ударил крик с террасы, у меня потемнело в глазах и… через минуту я очнулся от обморока на газоне.

Я быстро вскочил.