– А я актриса, в данный момент безработная. У меня была отличная возможность получить потрясное ревю, простите за штамп, но с тех пор ничего.

– А что за пьеса? – Грейс казалась искренне заинтересованной.

– «Джек, Джилл и компромисс». Я играла больше года. – Мери Джейн почувствовала, как на нее накатывает тоска. – С тех пор на меня никто не обращал внимания.

На самом деле все обстояло гораздо хуже! «Но, – напомнила она сама себе, – не следует выкладывать все перед абсолютно незнакомым человеком».

– Следующий! – услышали обе одновременно. Грейс помахала Мери Джейн и нырнула за длинную стойку.

– Желаю удачи, – бросила она через плечо.

Мери Джейн переминалась с ноги на ногу (обувь промокла насквозь) и глядела, как чиновник разбирает ее бумаги. Одновременно она косила в сторону Грейс: та медленно покачала головой. Затем задали какой-то вопрос Грейс, и в ответ тоже последовало покачивание головы, и затем, указав на дверь, женщина, ведущая опрос, вышла. Интересно, через какую щель в стене она убежала? Действительно ли Грейс писательница или это было сказано только для понта?

После того как Мери Джейн увидела, что Грейс сгорбилась и чуть ли не выползла прочь, ей самой объявили, что через две недели ее пособие закончится. Мери Джейн Морган вышла из бюро по безработице на углу Двадцать шестой стрит и Шестой авеню и поплотнее запахнула порыжевшее пальто на своей ширококостной фигуре. Два часа сорок минут в очереди, чтобы получить сто семьдесят шесть баксов. Постояв мгновение в дверях, она потащилась к церкви св. Малахии на Западной Сорок шестой стрит на репетицию. Ее луноходы из дешевого пенопласта, покрытого винилом, хлюпали по напитанному водой снегу, посылая новые порции влажного холода, пронизывавшего ее ноги. «Блеск! – думала она. – Почему бы не распять меня и разом покончить с этим». Мери Джейн натянула повязанный на голове шарф на лоб, чтобы защитить лицо от больших мокрых хлопьев, засунула руки в перчатках в карманы поношенного пальто и медленно побрела по городу.

К холоду девушке было не привыкать, ей казалось, что она постоянно в нем пребывала. Ее вырастила бабка в Скьюдерстауне, Нью-Йорк. Родители погибли в автокатастрофе. Мери Джейн лишь смутно припоминала ссору между пьяным отцом и матерью, крен машины, скрежет шин и дребезжание стекол. Затем ничего, кроме отчетливо запомнившегося холода – как она дрожала в холле госпиталя, потрясенный четырехлетний ребенок, вероятно, в шоке. Про Мери Джейн все забыли, пока медперсонал хлопотал вокруг ее родителей.

Мать умерла, у отца серьезно поврежден мозг, и его поместили в военный госпиталь. А ее в четыре года неохотно приютила мать отца, единственная оставшаяся у нее родственница, и Мери Джейн провела детство и отрочество на ветхой ферме на севере штата Нью-Йорк нелюбимой, нежеланной гостьей озлобленной старухи. Зимой в доме было почти так же холодно, как и на улице, и девочка ненавидела холод тогда так же, как и теперь. Девушка подумала о Грейс и ее тоненьком пальтишке. Мери Джейн периодически мучил кошмар, что она когда-нибудь превратится в старьевщицу, нищую, нелюбимую и одинокую.

На Хералд Сквер она заметила, что у Мейси все еще не убраны рождественские украшения. Первого декабря Мери Джейн уже была больна от рождественского возбуждения, но теперь, в январе, после каникул, она только и желала, чтобы Рождество никогда не наступило. Вид людей, выходящих из магазинов, укреплял ее в этом мнении. «Все ненавидят Рождество, – думала она. – Только никто не хочет в этом сознаться и сойти с накатанной дорожки. Я тоже». Она вздохнула, вспомнив о звонке бабушки. Еще одна бедная нелюбимая старуха.

– Я больна, Мери. Думаю, у меня грипп, и я едва встаю с постели. Я не попросила бы тебя, если бы могла, Мери.

Бабка называла внучку по имени, только когда ей что-то было от нее надо. В иное время Мери звали просто «ты».

– Не могла бы ты приехать на несколько дней и поухаживать за мной? – «В конце концов ты ведь сиделка». Бабка не сказала этого, но это подразумевалось само собой. И вопреки гневу, вопреки тому, что все в ней взывало швырнуть трубку, набрать первый попавшийся номер, убежать, изменить имя и никогда не возвращаться, – старые долги взяли верх.

Итак, двадцать четвертого декабря Мери Джейн ехала в автобусе к той единственной, с кем она меньше всего хотела сейчас быть. Рождество в Нью-Йорке было бы достаточно мрачным, поскольку Сэм собирался провести его с родителями в Сарагосе, но вернуться на эту развалюху-ферму и ухаживать за больной старухой – просто кошмар. От нежелания Сэма пригласить Мери Джейн присоединиться к нему становилось еще болезненнее. Он стыдился представить подружку своим родителям. Мери Джейн вздохнула.

При всей своей обворожительности Сэм был трудным парнем. В молодости он женился, но жена ушла от него. По этой причине, говорил Сэм, ему ненавистен брак. Мери Джейн не возражала, во всяком случае серьезно. Раз он с ней, так ли уж важно кольцо? Но если бы они были женаты, разве Сэм не взял бы Мэри с собой во Флориду? Не была бы она уже знакома с его родителями? Любые свойственники были бы предпочтительнее ее родной бабушки. Жалкое Рождество.

И вряд ли бабка будет благодарна. Такого никогда не бывало. Вместо этого она будет попеременно оплевывать и придираться.

– А ты поправилась, как мне кажется. Глянь на меня – кожа да кости, а ты всегда была толстенькой. На моей жратве, на мою пенсию, на мои карточки и соцобеспечение ты жирела. Мясистая и тщеславная. Думаешь, ты лучше других? Скьюдерстаун для тебя плох. Быть сиделкой не по тебе. Не можешь работать сиделкой. Стоило получать диплом медсестры, чтобы не пользоваться им. Мисс Актриса. Получила какую-нибудь работу за последнее время? Что-то не видела тебя на телевидении или где еще. А что случилось со спектаклем, где ты играла?

И так без конца, невыносимо, прекращая зудеть только когда виски или снотворное вырубали ее на ночь. Мери Джейн едва могла это выносить.

Она никогда не забудет бабкиной жестокости, унижения от дешевой и грязной одежды, замечаний и насмешек, которые она получала от других девочек в школе. Но хуже всего было собственное сознание, что бабка права – жестока, но права, когда называла ее жирной, некрасивой, смешной мечтательницей.

Мери Джейн припоминала, как прокрадывалась в темную, заплесневелую ванную на ферме, чтобы посмотреть на себя в зеркало в надежде, что в чем-то ее страхи не подтвердятся. Включала свет – единственную шестидесятиваттную лампочку без всякого абажура, свисавшую со стены над зеркалом и потому не дававшую теней, – открывала маленький ящичек в дешевом туалетном шкафчике рядом с раковиной и, порывшись в старых заколках для волос, сломанных ножницах, наполовину использованных тюбиках с кремом, находила ручное зеркальце. Оно было двусторонним, с потрескавшимся увеличительным стеклом сзади, две старых резинки удерживали их вместе. Схватив его правой рукой, Мери Джейн открывала медицинский шкафчик так, чтобы он отходил от стены и его испещренное зеркало смотрело на туалет. Затем она усаживалась на стульчик и сгорбливалась на нем, так как это был единственный способ увидеть свой профиль, и хотя он был ужасен, это завораживало девушку.

Каждый раз, перед тем как посмотреться, Мери Джейн делала паузу и шептала молитву. Сердце у нее колотилось, а ладони неизменно потели. Затем, держа зеркальце левой рукой под углом, она могла только-только заглянуть в него и увидеть свой профиль, отраженный в большом зеркале медицинского шкафчика. И всякий раз у нее падало сердце.

Нос выступал крутой дугой как раз там, где ее толстые брови почти смыкались, затем он разрастался в широкую бульбу над тонкими губами. Подбородок, или то, что можно им считать, отступал к шее. Щеки слишком полные, как бесформенные мешки бурундуков. Бурундуки очень привлекательны, но ее лицо – непропорционально и ужасно.

Всякий раз как Мери Джейн смотрела на свое отражение, глаза ее наполнялись горючими слезами, как и сейчас. И всякий раз в конце она поворачивалась к зеркалу, чтобы лицом к лицу встретиться со своим врагом. На нее из-под бровей, как у жука, смотрели все еще полные слез большие карие глаза. «Зеркало души. Что толку иметь красивые карие глаза?» – со злостью думала Мери Джейн. Какая она уродка?! Миленькая шутка, Боже.

В тринадцать лет Мери Джейн Морган кое-что знала. Знала, что она способнее большинства ребят в школе, что не так уж и трудно в таком месте, как Скьюдерстаун, Нью-Йорк. И, по правде говоря, умнее, чем большинство учителей. Но она старалась по возможности не показывать этого. Люди не любят тех, кто умнее или способнее их. Бабка всегда звала ее «мисс Ловкоштанка», причем так, чтобы это не казалось детским словцом, а звучало бы как настоящее оскорбление. Знала Мери Джейн и то, что бабка не любит ее. Что она уродлива и, вероятно, такой и останется. Итак, никто ее не полюбит. Никогда!

«Мне стоит благодарить судьбу за то, что я здорова, – говорила она себе. – Надо быть благодарной за то, что я умна и ловка, ведь это не всем дано». Она и представить себе не могла, что значит быть дурой, такой, как Марджери Хейман, не способной назвать столицу штата Нью-Йорк, хотя Скьюдерстаун всего в сорока милях от Олбани.

Но при всем том Марджери одна из самых хорошеньких девочек в скьюдерстаунской региональной средней школе, и это при том, что она всего лишь новенькая, а Мери Джейн могла представить, что значит, когда все мальчишки провожают тебя глазами и борются, чтобы сесть рядом в школьном автобусе.

Это всегда было у Мери Джейн частью ее проблемы – у нее слишком хорошее воображение. Подростком она не могла просто так сидеть на оживленных посиделках, как другие неуклюжие фермерские девочки, напоминающие довольных коров. Мери Джейн наблюдала за лидерами таких сборищ, и за Марджери Хейман в том числе, и могла представить себе, что они чувствуют, прыгая перед толпой в этих миленьких юбочках. Она была уверена, что ей бы это понравилось. Уже тогда Мери Джейн могла представить себе, как чувствовала себя леди Макбет, когда шла в темную спальню совершить убийство, что чувствовала Анна Каренина, когда слышала, что приближается поезд, и что чувствует Алиса Адамс, когда на танцах все игнорируют ее. О да, даже тогда она могла представить это.