Но перед ней встала еще более сложная проблема, которая заключалась в неподатливости Амоса. Дело было не просто в роли, не в умении держаться на сцене, а в умении владеть своим телом. Он выглядел так, словно взял свой торс напрокат в городском прокатном бюро и теперь боялся его, чувствовал себя в нем неуютно. И чтобы заставить его избавиться от этого ощущения, она и привела его к себе домой и стала учить танцевать танго.

— Ты по-прежнему читаешь строчки так, словно это просто строчки и ничего больше. Постарайся представить себе, что это слова, которые ты говоришь своей девушке. Ты ведь был влюблен, Амос?

— Нет, миссис Тэтчер.

— Ну, я не говорю о большой любви, а так — об увлечении. Я хочу сказать… ты ведь целовался?

— Да, конечно! — сказал он. Он явно смутился, но это уже было кое-что! С этим материалом можно было работать, можно было что-то вылепить.

— И не только целовался, да?

— Нет, миссис Тэтчер.

Это был большой риск. И она попыталась определить шансы обоих. Она знала, что шансы неравные. Она делала ставку не только на робость и скованность и даже не на стеснительность этого юноши — что было результатом его воспитания, но и на свой возраст. Ей было тридцать девять и, хотя она когда-то была весьма привлекательной, теперь ее лицо избороздили линии печали и ненастья. И тем не менее она все еще высокая и стройная, с фигурой, по меньшей мере, вполне подходящей. К тому же время сохранило в ней тонкость линий, особенно — линии подбородка и шеи. Он же был молод, что давало ей преимущество, молод, полон здоровья и сил, которые не могла подавить никакая — даже самая деспотичная — родительская воля. Она воспользуется и этим — не потому, что это безопасно и благоразумно, но потому, что это необходимо для достижения ее цели, и потому, что она предпочитала сделать попытку и потерпеть неудачу, чем просто зачахнуть и скатиться до уровня жалкой посредственности, не пытаясь пожертвовать всем ради избранной ею цели.

Она сменила пластинку — поставила что-то более медленное, чем танго, и пригласила Амоса потанцевать. Они сделали несколько па и, чтобы отвлечь его внимание от танца, она заставила его вновь повторить свою роль:

О, чувствуешь ли ты, скажи мне, дорогая,

Как вся душа моя, томясь, изнемогая

От силы чувств своих, летит к тебе в тени?

Слова любви моей — сжигают ли они?

Да-да, вы из-за них дрожите в лихорадке,

Минуты эти мне мучительны и сладки![2]

— Подумай о горечи этих слов, о той страстной горечи, с которой он говорит о своем отвращении к «красивым словам», с чьей помощью он пытался заставить ее не замечать его уродливого лица. Это же крик боли! Ты можешь это почувствовать?

— Ох, миссис Тэтчер, я же стараюсь вовсю, да только… Знаете, это меня как-то смущает…

— Ладно, пусть смущает, но не парализует. Нельзя же быть таким застенчивым… Ну-ка, поцелуй меня!

— Что?

— Поцелуй меня! — Категоричность и резкость этого приказа была ей на руку. Ей надо было захватить его врасплох. Хотя бы сначала.

Он заколебался, отвел глаза, потом перевел взгляд на нее и с необычайно трогательной неуклюжестью, медленно, нерешительно и осторожно, словно боялся что-то сломать, поцеловал ее. А потом еще раз — увереннее, и в третий раз, уже почти совсем по-настоящему и вроде бы даже с удовольствием.

— А теперь повтори строчки, — скомандовала она. — «О» чувствуешь ли ты, скажи мне, дорогая…»

Он начал опять. Теперь в его голосе слышалась страсть, и хотя ему еще было далеко до совершенства, это, по крайней мере, уже было нечто похожее на декламацию, на настоящую актерскую декламацию, и его речь уже звучала эмоционально и убедительно. Пока это еще выходило грубовато, но начало было положено.

Она сказала, что у него получается гораздо лучше и что его монолог уже начинает звучать так, словно он обращался к девушке, а не к зрителям, и, пока он размышлял над ее похвалой и вспоминал только что прозвучавшие строки и свои ощущения, она взяла его ладонь и провела ею по своему телу от того места, где она лежала, к груди.

Потом она выпроводила его, похвалив за прогресс, и сказала на прощанье, что они достаточно потрудились в этот вечер.

Лишь на следующий день она смогла обнаружить, сколь благие результаты имела ее отчаянная авантюра. Амос появился на пороге ее дома в назначенный час и снова прочитал тот же пассаж. Он читал лучше, чем когда бы то ни было. А она предложила ему, чтобы он поупражнялся во время танца, и только тогда поняла, что правильно сделала, что все получалось великолепно, как она и рассчитывала. Он крепко прижимал ее к себе, уже довольно уверенно и даже чувственно. Он не целовал ее на этот раз, но явно не забыл, что произошло накануне вечером, и не пытался скрыть этого. Она поцеловала его сама, едва коснувшись губами, почти игриво, и словно дернула за взрыватель. Его страсть пробудилась подобно вулкану. Он обхватил ее и стал покрывать поцелуями, едва не пожирая ее рот.

Они упали на кушетку и яростно и нетерпеливо занялись любовью. Конечно, он все делал неловко, ведь полыхавшая в нем грубая и невинная страсть не знала еще ухищрений сексуального искусства. Он мощно вонзился в нее и стал погружаться и выходить, весь содрогаясь, точно дикий зверь. Затем, утомленный, лег подле нее, положив голову ей на грудь, а она трепала его волосы. Она позволила ему немного отдохнуть, но потом, словно это был лишь короткий перерыв в репетиции, заставила повторить роль. Теперь в его интонациях появилась та глубина чувства, которой ей так не хватало раньше, тот оттенок печали, то осознание хрупкости человеческой души, какую трудно было ожидать от невинного мальчика, неспособного это не только выразить, но даже вообразить себе.

Она понимала, что это была безумная затея, но она увенчалась успехом. Все получилось так, как она того и хотела, и после всего случившегося он смог исторгнуть из себя то, что она и намеревалась извлечь из него. Снова и снова они занимались любовью, а потом она садилась, нагая, на измятых, сбитых простынях и заставляла его декламировать, декламировать… Кровать, говорила она ему, — своего рода сцена, и к тому же кровать, как и сцена, — это площадка для проявления страсти.

Когда пришла пора давать три представления «Сирано», оказалось, что ее усилия не прошли даром. Он был великолепен, и только благодаря ему отлично выглядели и остальные актеры. Это был его и ее триумф. Ее лебединая песня.

Через неделю после последнего представления она пригласила его на конную прогулку, и он согласился, решив, что они опять будут заниматься любовью. Они выехали в весенний лес. Воздух был чистым и теплым. Был один из тех прекрасных дней, какие бывают лишь у подножия гор, когда можно не то что забыть, но на какое-то время отвлечься от их великолепия и строгой величавости, точно эти гиганты милостиво согласились остаться незамеченными. Они спешились и легли в высокую траву, но она привела его сюда не затем, чтобы отдаться. Она собиралась проститься с ним.

— Больше мы никогда не увидимся, — сказала она ему.

— Никогда?

— Никогда, — повторила она. — Я скоро уеду отсюда. И ты тоже.

— В колледж, и только.

— И все же… — начала она. Она осеклась и потом, задумавшись на мгновение, спросила ело: «Тебе хочется уехать?»

— В колледж? Конечно, хочется.

— Ты бы мог… — начала она и замолчала.

— Мог что?

— Нет, хватит мне вмешиваться в твою жизнь.

— Я мог бы что? — настаивал он.

Она сорвала травинку, аккуратно обвила ее вокруг пальца и сказала ему, как он хорош, не просто как ученик, но вообще — как человек. И спросила, не хочет ли он попытать счастья в театре. Если у него ничего не получится, он всегда может вернуться домой и поступить в колледж. В горный колледж, куда его хотел отправить отец. Он так и не понял, было ли это предложение продиктовано тем, что она любила его, или просто тем, сколько сил и энергии она в него вложила. Причем для него это не имело никакого значения, ибо он уже давно для себя все решил. Он испытывал к ней благодарность — и любовь. И он гордился тем, что они вдвоем сумели создать. И был еще его родной отец, Сэм, из-под чьего грозного крыла он мечтал вырваться.

— Куда мне лучше поехать?

Она рассказала ему о городском театре в Пасадене, где один ее старый знакомый был членом художественного совета.

Он поразмышлял над ее словами некоторое время, потом улыбнулся и сказал:

— Ну, наверно, я мог бы попробовать.

Она поцеловала его и побежала прочь, а он погнался за ней и быстро настиг. Но когда он раздел ее и начал стаскивать с себя брюки, она опять бросилась от него, и он опять побежал за ней. Они походили на двух чудесных лесных существ — нимфу и фавна, играющих в прятки, и она уже почти позволила ему поймать себя, а потом опять бросилась от него со всех ног и прыгнула в обжигающе холодную воду озерца. Он прыгнул за ней, схватил и попытался овладеть ею прямо в воде. Но было слишком холодно. Вода была ледяная, и у него ничего не получилось. Он держал ее в своих объятиях, и ее маленькие грудки были похожи на два цветка, тонких и хрупких. Она прильнула к нему, обвив его руками, как лоза обвивает ствол дерева.

Они вернулись домой так и не насладившись друг другом. И ему этот день врезался в память даже сильнее, чем другие дни, когда они занимались любовью. Из-за постигшей его неудачи? Или из-за деликатности миссис Тэтчер — Лилы, — которая не стала настаивать, чтобы он все-таки выполнил ее желание, довел начатое до конца.

Он написал в театр Пасадены, а она написала своему приятелю, и его приняли учеником в труппу. Сэм был вне себя от ярости. Все годы его педантично правильной жизни пошли насмарку — и все из-за его мальчишки, единственного сына, и поэтому он был вне себя от ярости. Это бремя незаконнорожденности, которое нес на себе Сэм, временами с трудом справляясь с ним, теперь давило на него тяжелее, чем когда-либо прежде, ибо отъезд сына в театр казался ему возвращением в тот призрачный ненадежный мирок, из которого вынырнул когда-то тот проходимец, — только для того, чтобы зачать его и сгинуть. Все долгие годы смирения и праведности, все побои и нагоняи, предназначавшиеся Амосу, все нотации, прочитанные ему, все-все оказалось напрасным, — Амос уехал, и Сэм ему ни слова не сказал. Он даже не сказал ему: «Пропади ты пропадом!» — не говоря уж «До свидания».