– Ну что? Еще посидим где-нибудь или просто прогуляемся? – весело спросила Дина, когда они вышли из парикмахерской. Голову она держала гордо и прямо и даже поглядывала на проходящих мимо «недорого подстриженных» женщин с некоторой спесью, чуть потряхивая новой челкой.

– Нет, Дин. Я не могу. Мне еще к Славке зайти надо. Я обещала.

– Это к адвокатке твоей, что ль? А зачем?

– Да так… Она вчера звонила, там очередная бумага пришла…

– Ну так пусть сама разбирается! Ты ей за это деньги платишь, между прочим!

– Я пойду, Дина. Неудобно. Обещала.

– Ну иди, что ж… Завтра придешь к нам? Посидим, рождение мое отметим… Только я угощения не обещаю. У нас, как всегда, денег нет. Придешь?

– Приду, Дина. Все, пока.

– Пока…

Мстислава встретила ее в дверях, что-то жуя на ходу. Она всегда перекусывала вот так – на ходу. Оттого, наверное, и худая такая была. Вся в движении. Короткий халатик-кимоно открывал на обозрение длиннющие и голенастые, как у подростка, ноги, на голове красовался огромный махровый тюрбан, тонкие кружочки огурца закрывали лоб и щеки, и даже на шее непонятно каким образом прилепилась и держалась парочка таких кружочков.

– Ты проходи в комнату, я сейчас! – унеслась она быстрым ветром в ванную. – Если хочешь кофе – вари сама!

– Нет, я не хочу. Спасибо.

– Тогда иди в комнату, там на столике бумаги лежат. Садись и читай. Я быстро! Только волосы высушу!

– Ага, иду…

– У меня там неприбрано, не обращай внимания на беспорядок!

В квартире Мстиславы «прибранного» порядка сроду не бывало. Могла и не предупреждать. Впрочем, от этого квартира совсем не выглядела запущенной, и, судя по всему, порядок здесь очень соблюдался, но скорее внутренний, чем внешний. Того сорта порядок, когда, как учила Майю в детстве мама, «в углах чисто, а на параде в кучу свалено». То есть первый взгляд видел беспорядок, конечно, а вот копни этим взглядом поглубже, и обнаружится во всех шкафах, потайных хозяйских местечках да полочках как раз порядок необыкновеннейший. А снаружи – что ж, пусть. Подумаешь, постель не убрана, одежда на спинке кресла устроилась цветными слоями, на полу перед телевизором подушка, и чашка с недопитым кофе, и пепельница с окурком… А по единственному креслу еще и клубочки из трусиков, лифчика и колготок уютно расположились…

Постояв секунду над изысканно-интимным Мстиславиным хозяйством и так и не решившись его убрать, Майя взяла лежащие на столе листочки, устроилась по-турецки на светлом ковре. Задумалась. Может, вообще их не читать? Может, лучше уйти, спрятаться, зарыться головой в песок? А что, у нее это неплохо получается. Насобачилась за четыре года. Человек ко всему, наверное, привыкает. И быть дрянью тоже привыкает. Еще немного, и можно уже претендовать на звание «суки сознательной», как учит ее молодая циничная адвокатка Мстислава Найденова.

От звука взвывшего в ванной фена она вздрогнула, будто ее поймали на чем постыдном. И начала читать. Тонкие листки дрожали в пальцах, смысл текста скользил мимо сознания, задерживаясь в нем короткими фразами. Короткими, но хлесткими и больными, как удары оголенных ивовых розог. Хотя откуда она знает, какие они – удары ивовых розог? Наверное, такие и есть. Нервно-жгучие, стыдные.

«…Дело инициировано жалобой Гофмана Леонида Михайловича, приобретшего гражданство Федеративной Республики Германии. Жалоба подана в Европейскую комиссию по правам человека против Российской Федерации в соответствии с положениями Европейской конвенции о защите прав человека и основных свобод, впоследствии передана в Европейский суд и принята к разбирательству…»

Так. Принята к разбирательству, значит. Леня против Российской Федерации. А не против нее, Майи Гофман, своей бывшей жены. Хотя это не утешает совсем. Так, что там дальше… Это пропустим, это юридические всякие формальности… А, вот само Ленино заявление…

«…Примененное российское законодательство позволяет оспорить запись об отцовстве в течение одного года с того момента, когда лицу стало известно о такой записи. Искренне считая себя действительным отцом на протяжении десяти лет, я никак не мог подать иск об оспаривании отцовства в установленный годичный срок. В соответствии с Европейской конвенцией о правах человека каждый имеет право на уважение его частной и семейной жизни… Не допускается вмешательство со стороны публичных властей в осуществление этого права…»

Далее мелким убористым шрифтом шли разъяснения, объясняющие юридическую суть вмешательства российских властей в осуществление Лениного права на уважение частной жизни. Незнакомые термины, длинные ссылки на законы, постановления, потом опять ссылка на конвенцию… И только в конце обыкновенная «человеческая» фраза – о том как раз, как истец, не собираясь и впредь отказывать в материальной помощи семье бывшей жены и ее ребенку, просит освободить его от формального и унизительно-принудительного взыскания алиментных обязательств. Иски же бывшей жены об этом принудительном взыскании причинили ему крайнюю боль и страдания…

Дочитать до конца весь текст Майя не смогла. Зачем она вообще сюда приперлась, черт ее подери? Чтоб лишний раз себя розгами высечь? Раз не получается из нее «суки сознательной», так и ходить не надо, и читать этого не надо! А надо жить и колыхаться дальше, как та дрянь в проруби, которая ни к одному краю пристать не может. Ни к честно-благородному, ни к сучье-сознательному.

– Ну что, прочитала? – стремительно внеслась в комнату Мстислава и уселась напротив нее так же, подогнув под себя ноги по-турецки. Пахло от нее чем-то свежим, травяным, совсем девичье-чистым. Вся она была такая – свежая, вкусная, гладкая. Праздничное утро, а не женщина. Только глаза из образа выпадали. Глаза ушлой и циничной тетки-пройдохи – до рези фиалковые, умные, хитрые.

– Да. Прочитала, – медленно, почти по слогам проговорила Майя, отворачиваясь от этих глаз и щурясь болезненно, будто слепили они ее своим светом.

– И что? Какие выводы сделала? Чего опять поникла вся, как цветок ощипанный? Опять птичку жалко, да?

– Нет. Не птичку. Мне Леню жалко.

– А чего ты его жалеешь? Что уважение к его частной жизни вероломно нарушено? Человеческое достоинство попрано? Так вон, гляди, на каком уровне он это свое дебильное достоинство защищает! Аж на европейском! Куда с добром! Прямо деваться некуда от этого достоинства! Чего его жалеть-то? Он, наверное, и не любил тебя никогда, раз так в уважение к этой своей пресловутой частной жизни уперся.

– Не говори так, Славка. Ты же не знаешь ничего. Он всегда меня любил. И сейчас любит. Может, сейчас даже больше.

– Че-го? – с возмущенным удивлением протянула Мстислава, наклонившись к ней гибким корпусом.

– Да. Любит. Если б не любил, не стал бы по судам бегать. В нем раненная мною любовь болью болит, понимаешь? И вовсе он не присутствие человеческого в себе достоинства таким способом доказать хочет. Да и слово «хочет» тут вообще неприемлемо… Он не хочет, его просто несет через лес, как раненного смертельно зверя…

– А зачем? Зачем несет-то? Раз любит, как ты говоришь, то и принял бы все как есть. Не разводился бы.

– Нет. Он так не может. Он… не такой.

– Опять ты! Хватит уже всех козлов подряд идеализировать! Ты бы лучше судом этим Европейским озаботилась! Черт его знает, как оно все дальше может повернуться… Хотя… Я думаю, ничего у него не выйдет… У каждой страны свое национальное законодательство, и никакой другой суд права не имеет… Вот козел, а? Ну что его обнесло с этим Европейским судом? Так же хорошо все шло, а теперь вот думай да бойся…

– Славк… Вот я все спросить хочу – откуда в тебе это?

– Что – это?

– Ну… столько злости к мужикам – откуда? Мне кажется, ты всех подряд ненавидишь…

– Не знаю, Майя. Сама не знаю. Наверное, это у меня врожденная обида такая. Я ведь, знаешь, ребенок олимпиады…

– Не поняла… Какой Олимпиады? Твою маму так зовут, что ли?

– Да не смеши меня – маму! Я родилась в апреле восемьдесят первого, как раз через девять месяцев после летних Олимпийских игр, что в Москве летом восьмидесятого года проходили. Моя мама туда на строительство Олимпийской деревни была направлена. Тогда оно вот так и было – направляли на это строительство лучших комсомольцев и комсомолок со всей страны, отличниц, спортсменок и просто красивых девушек. И даже во время проведения этой самой олимпиады разрешили им по домам не разъезжаться, а участвовать в международном празднике жизни. Общежития-то их аккурат в той самой Олимпийской деревне и находились. А девчонки все провинциальные, наивные, для неземной импортной любви всем телом и душой открытые…

Она вздохнула и грустно опустила глаза, провела медленно рукой по рельефному рисунку ковра. Майя тоже молчала, чувствуя, что задела своим вопросом больную, глазу невидимую сторону чужой души. Однако молчала Мстислава недолго. Выгнула спину, вскинула голову, полоснула в нее смеющейся фиалковой резью:

– Представляешь – где-то живет и поживает мой папа-австрияк и в ус не дует! Спортсмен хренов! И главное, не доберешься до него никак! Уехал и даже открыточки маме не прислал… Нашла бы – убила не задумываясь…

– Славка, да ты что… Нельзя же так жить, Славка…

– А как по-другому? Как можно жить и знать, что отец твой – козел одноразовый? И вообще, не учи меня жить, поняла? У каждого человека внутри свои переживания сидят, индивидуальные, лично-принципиальные.

– То есть ты теперь мстишь всем подряд мужикам… Так я понимаю?

– Ага. Правильно понимаешь. Мстю. Только не всем. А тем только, кто шибко о своем бездетном достоинстве и неприкосновенности частной жизни беспокоится. Даже имя у меня подходящее – Мстислава. Да не смотри на меня так – шучу я, господи… Хотя в твоем деле для меня ничего шутейного нет, тут я до конца буду на своем стоять. Решение по твоему делу, если уж на то пошло, для меня сверхпринципиальное. Я вот думаю, надо в Питер срочно ехать, квартиру твою оформлять да продавать. Хотя… Не успеть, наверное. До пятнадцатого октября всего три недели осталось. Ну да ладно! Не будем никаких Европейских судов бояться, наше дело все равно правое…