— Ты не за этим приехала, да? — уловил Берестов мое напряжение и совсем иной настрой, весьма далекий от любовной волны.

— Да, — подтвердила я его догадку и нервным жестом снова заправила выбившуюся прядь волос за ухо. — Мне надо тебе кое-что рассказать, объяснить.

И замолчала, сложила ладони вместе, наклонилась вперед, облокотившись на ноги, чтобы быть еще ближе к нему, видеть выражение его лица. Берестов сидел, откинувшись на спинку дивана, положив левую руку на подлокотник, внимательно смотрел на меня и ждал обещанного объяснения.

— Ты несколько раз говорил, что я тебе кого-то напоминаю, — вступила я в эту «воду», неотрывно глядя в его глаза, стараясь произносить слова четко и медленно. — Может, я тебе напоминаю саму себя. Когда-то давно ты знал меня как Славу Огневу.

— Этого не может быть! — резко сказал он и посуровел лицом.

И от него будто повеяло холодом и опасностью, я даже отстранилась и села ровно, положила правую ладонь на кресельный подлокотник, немного сжав его пальцами для поддержания духа.

— Может. Тогда я красила волосы в радикально черный цвет…

— Я бы заметил и понял, что это не твой цвет волос, тем более… — перебил он меня почти неприязненным тоном.

— Я понимаю, о чем ты, — перебила теперь я. — Но каждую пятницу перед нашей встречей я подкрашивала корни волос и брила нижние волосы, чтобы ты не догадался, что я блондинка. Я сначала попыталась их красить, но ощущения, скажу тебе, были непередаваемые! — попыталась пошутить я.

— Зачем? — не принял он шутки, все еще не веря мне до конца.

— Во-первых, я тебе понравилась именно с такой прической, а во-вторых, мне казалось, что так я выгляжу старше и соблазнительнее, что-то вроде роковой брюнетки. А мне очень хотелось тебе нравиться во всем, я даже клеила смывные татушки на голый лобок, чтобы придать себе еще большую сексуальность.

Он смотрел на меня напряженно еще несколько секунд, а потом выражение его лица начало меняться с отстраненного, холодного и сурового на удивленное и суровое: он поверил и даже головой, поражаясь, покрутил, и неосознанным растерянным жестом провел пальцами по брови.

— Но это слишком какое-то радикальное изменение, ты совсем другой человек, — Берестов снова покрутил головой от удивления. — А где твои шрамы?

— Мне убрали их в лондонской клинике пластической хирургии много лет назад, — ровным тоном, как учительница, объясняющая урок, пояснила я.

— Поэтому ты тогда так испугалась, когда натолкнулась на меня здесь? — продолжал он с нарастающим интересом. — У тебя было такое выражение лица, словно ты привидение увидела и перепугалась насмерть.

— Да. Я сразу тебя узнала, и это было для меня шоком, — подтвердила я.

— И поэтому ты не захотела продолжить наши отношения? — уже другим, более заинтересованным и глубоким, но все еще холодным тоном спросил Берестов.

— И поэтому тоже, — кивнула я. — Одноразовая встреча, какая бы она замечательная ни получилась, еще позволяла мне оставить свои узнавания при себе, но если бы мы стали встречаться регулярно — это уже совсем иная история, и я не могла бы скрывать от тебя правду.

— Понятно, — сдержанно согласился Берестов с таким аргументом и замолчал, задумавшись.

Что тут добавишь? Он же понимал, что с моей точки зрения он бросил меня, ужасно обидев, когда «уехал в Америку», с какой такой доброты душевной я должна делать какие-то признательные заявления или вступать в отношения с ним, имея за спиной опыт той боли, что он мне доставил. Даже после того, как он мне все объяснил, не подозревая, кому объясняет.

— Но это не единственная причина, по которой я отказалась от наших дальнейших встреч, — я запнулась, помолчала, собравшись в последний раз с духом, и, посильнее сжав пальцами подлокотный валик, наконец, произнесла самое главное: — Есть и другая. Дело в том, что Максим твой сын.

— В каком смысле? — не понял вот так сразу столь неожиданного заявления Берестов.

— В прямом. В том смысле, что ты его отец, — пояснила я.

Он так напряженно, так внимательно рассматривал выражение моих глаз и вдруг резко встал, обошел диван, и подошел к высоким стеклянным дверям, выходящим на задний двор, находящимся чуть в стороне за диваном, засунул руки в карманы спортивных брюк и молча смотрел куда-то вдаль, явно не красотами природы любуясь. Я не мешала ему, лишь поднялась и пересела на широкий подлокотник кресла, чтобы лучше его видеть, и смотрела в его закаменевшую от напряжения спину.

— Значит, ему шестнадцать? — не поворачиваясь, оставаясь в той же позе, спросил Берестов.

— Да, в августе исполнилось, — подтвердила я.

— А я тогда в больнице его и не видел, он был весь укрыт и врачи загораживали. Я думал, что он маленький, что он ребенок твоего мужа.

Я не ответила. Берестов помолчал какое-то время, так и продолжая стоять, весь натянутый, как струна, и смотрел куда-то вдаль.

— Максим знает, что я его отец? — спросил он сухим, напряженным голосом.

— Нет.

— А он знает, что Русаков не был его родным отцом?

— Да, мы никогда этого от него не скрывали, — поясняла я реалии нашей с сыном прошлой жизни. — Наоборот, Роман Олегович настаивал, чтобы мы объясняли ребенку, что он не его отец.

— Он его усыновил?

— Нет. Мы с ним оформили совместную опеку над ребенком, но Максим носит мою девичью фамилию, Огнев.

Молчание. Напряженная, окаменевшая спина.

— Русаков знал, что я его отец?

— Нет. Он не знал, кто отец Максима. Делая мне предложение, он только спросил, не является ли отцом моего ребенка студент нашего института. Я ответила, что нет, его отец эмигрировал в другую страну, не называя твоего имени. Больше он никогда меня об этом не спрашивал. А документы на опекунство оформляла я.

Молчание. Взгляд вдаль, в никуда и сведенные мышцы спины.

— Документы… — повторил он за мной. — А в графе «отец» в его свидетельстве о рождении прочерк?

— Нет. В свидетельстве ты записан его отцом.

Он никогда не скрывал от меня своих документов, его паспорт частенько лежал на тумбочке возле факса, и я могла свободно его изучать и точно знала все его данные, да и Сергей сам несколько раз мне его показывал, посмеиваясь над своей фотографией, уж больно серьезным он там получился и выглядел старше. Поэтому, когда меня спросила в загсе полная строгая дама с уставшим лицом: «Что будем ставить в графу «отец»?» — я по молодости и наивности и не поняла, что она имеет в виду прочерк или формулировку «неизвестен», и продиктовала все его данные, в полной уверенности, что так и надо. А нужно ли это самому господину Берестову, я как-то и не подумала.

— Максим когда-нибудь обо мне спрашивал? — не меняя позы и напряженности голоса, спросил он.

— Да. В семь лет, когда пошел в школу, он однажды спросил, где его настоящий папа. Я сказала ему правду, что его папа живет в другой стране и не знает, что у него родился сын.

А еще мой маленький сыночек спросил меня:

— А если бы он знал, что я у него есть, он бы меня любил?

— Конечно! — заверила я его. — Если бы он знал, какой у него замечательный сынок родился, он бы очень любил тебя. Больше всех на свете.

Максимка подумал над моими словами, кивнул и убежал по своим важным мальчишечьим делам. А где-то через полгода он спросил меня, а в какой другой стране живет его папа. Вон у Миши папы совсем нет, он умер, а взрослые ему говорят, что он на небесах, в другой стране, и его папа тоже в этой стране?

— Нет, что ты, — успокоила я его вымыслы, — твой папа живет в стране под названием Америка.

И показала ему на глобусе и в большом атласе, где находится эта страна, и он водил по ней своим маленьким пальчиком и читал названия городов. Больше меня об отце он никогда не спрашивал.

— А Русаков… — начал вопрос Берестов и запнулся, подбирая правильные слова, вытащил руки из карманов брюк и сложил их на груди. — …Он был ему хорошим отцом? Он его не обижал?

— Я бы никогда и никому не позволила обидеть моего сына, даже намеком, — четко, с нажимом на каждом слове произнесла я сухим тоном, но, увидев, как еще больше напряглись мускулы на его спине, резко изменила тон на более спокойный и объяснила: — Роман Олегович не стал для него отцом в прямом понимании этого определения. Он никогда не проявлял к Максиму отцовской нежности, никогда не обнимал, не целовал по-отцовски, не гладил по головке. Но он уважал мальчика, еще с трех Максимкиных лет, и у них сложилось что-то вроде мужской дружбы. Он был для него скорее наставником, старшим товарищем, учителем, хотя Максим и называл его папа Ромолег. Впрочем, это всегда являлось основной и любимой ипостасью Романа Олеговича — быть наставником и преподавателем. Они вместе занимались спортом, вместе читали, играли в шахматы, гуляли и общались; Роман Олегович не забывал его хвалить за достижения и никогда не ругал за провалы…

На меня внезапно и без всякого предупреждения навалилось такое бессилие, словно придавило непомерной тяжестью все тело, и я замолчала, чувствуя, что больше не способна продолжать этот непростой разговор. Я прикрыла глаза, опустила голову, сильно потерла лоб рукой, чтобы хоть немного взбодриться, заправила упавшие вперед волосы за ухо, а когда подняла голову, обнаружила, что Берестов повернулся и внимательно меня рассматривает, продолжая держать руки скрещенными на груди.

У него было странное, нечитаемое выражение лица, какое-то замкнутое и еще более посуровевшее.

— Послушай, — опустевшим, потухшим голосом сказала я. — Я смертельно, зверски устала, спала не больше трех часов и большую часть суток провела за рулем. Я не могу сейчас ответить на все твои вопросы. Я не в состоянии что-то анализировать, объяснять, копаться в прошлом. Я понимаю, что тебя эта новость шокировала, и даже приблизительно не представляю, что ты сейчас испытываешь и о чем думаешь. Тебе придется разбираться с этим самому. Мне надо поспать хотя бы часа два и ехать в больницу.