Возражение молодому человеку показалось удачным, и он улыбнулся, несмотря на боль, которая, приливая толчками, сверлила ему мозг. Приступы у него не только не утихли, но вот уже восемь дней как становились все сильнее и чаще. Сутки он колебался между двумя решениями: поехать к Фобержеру, который сделал ему трепанацию, и сказать ему правду об этих моментах умственного скольжения, которые случались когда угодно, о тихом бреде, который изнурял его по ночам, об ужасном томлении, которое становилось все более невыносимым; или, может быть, уехать куда-нибудь, уединиться на несколько дней. При мысли, что он снова увидит Фобержера, ему становилось страшно. Он ненавидел этого Седоватого лицемерного человека. Ему казалась отвратительной уже сама мысль о том, что тот рылся в его черепной коробке своими узловатыми ревматическими пальцами.

Тогда Жюльен и позвонил Эдди, и они поехали в Монако, не предупредив никого. Эдди Эванс был англичанин. Он выбрал Монако своей резиденцией вовсе не из любви к княжеской вотчине, а чтобы легче было избежать налогов. Эдди тоже было тридцать лет. Роста он был почти двухметрового при своих девяноста килограммах и играл как дровосек. Его поросшие шерстью здоровенные руки очень впечатляли. Он не усложнял игру никакими тонкостями. Молотил изо всей силы и загонял противника на край корта градом мячей, каждый из которых весил добрых сто кило. Чтобы суметь его побить, нужно было иметь большое хладнокровие и изумительную технику, два козыря, которыми обладал Жюльен. Стили их так резко различались, что каждая их встреча становилась событием. В ходе состязаний между ними завязалась дружба, грубоватая, но глубокая. И когда Жюльен попал в аварию, Эдди в тот же вечер прилетел в Париж первым самолетом и оставался там, пока жизнь друга была в опасности. А когда Жюльен выказал желание уединиться, Эдди сам отвез его на свою виллу, которую недавно приобрел в окрестностях Ниццы.

— Здесь тебе будет лучше, чем на квартире в Монако, — сказал он Жюльену. — Я уезжаю на несколько дней в Штаты и потом вернусь. А ты пока отдыхай, обеды тебе будет готовить экономка, о парке и бассейне позаботится садовник. Не беспокойся ни о чем.

В дороге, верные своей привычке, они ни о чем не говорили. Прощаясь с Жюльеном, Эдди спросил:

— Скажи правду, как ты себя чувствуешь?

— Не очень-то!

— А Фобержеру ты об этом сказал?

— Нет.

— Софи знает, что ты здесь?

— Нет.

— О’кэй, я вернусь самое большее через неделю, а ты пока сиди и не дергайся. Когда вернусь, я все устрою. Поедем в Лондон к Уилкинсону, это кое-что другое, чем твой Фобержер. О’кэй?

— О’кэй.

Англичанин с размаху хлопнул Жюльена по спине и буркнул:

— Bull shit![17] Не переживай! До скорого.

И ушел. Цикады стрекотали так громко, что было едва слышно, как его шаги скрипят по гравию.


Жюльен устроился на вилле, пытаясь максимально щадить себя во всем, ведя неприхотливую и скромную жизнь. Поль, сиамский кот, поддерживал ему компанию, но через пару дней он исчез. Экономка, мадам Клеманс, готовила еду, а по утрам он смотрел, как работает садовник Жозеф. Проводя жизнь на кортах и в самолетах, он никогда не имел времени, да и не желал интересоваться неторопливым течением природных процессов.

С волнующей нежностью обнаруживал он иные ритмы жизни у красных гибискусов, олеандров, белых рододендронов, одуряюще пахнущей жимолости и фиолетовых клематисов. Поначалу он вознамерился плавать после обеда, думая, что это поможет колену хоть немного обрести утраченную гибкость. Но от затеи пришлось отказаться, так как после первого же купания начались острейшие головные боли, и он испугался, что может потерять сознание в воде и утонуть. Уже пять дней кряду он запирался после обеда в белой комнате, где все чаще и чаще его посещали галлюцинации. Он знал, что отныне разум его будет отключаться короткими интервалами и что, если не полагаться на мнимое чудо, которое мог сотворить Уилкинсон, он рано или поздно угаснет. В эти долгие знойные послеобеденные часы отыскивал он в своей памяти образ матери, но не находил ничего, кроме смутного лица, усеянного веснушками и обрамленного длинными белокурыми волосами. В течение стольких лет ему так хотелось стереть малейшую память о ней, что он почти добился этого. Большой спорт, в который он бросился со свирепой жадностью, граничащей с мазохизмом, со своей яростью и необходимостью полного самоотречения, буквально вывернул его наизнанку. С первыми успехами в нем проснулась гордость. Он поднимался к свету из глубин колодца. Он сам себя вылепил, сделал себя заново. У него больше не было ни отца, ни матери и ничего, кроме себя самого, кроме головокружения от своего ремесла и своей страсти, своего сердца, трепещущего в волнении и страхе, своей каторжной жажды успеха. Когда пришли деньги, он принял их холодно и распорядился расчетливо. А потом в эту жизнь бойца ворвалась Софи с ее щедрой и чувственной натурой, вкусом жить ради жизни. От нее он насыщался силой; обрел корни, семью: тещу-идиотку, папашу-фанфарона, правящего в округе Бордо, этакого самостийного гения, ворочающего делами с хвастливой веселостью гасконца. Через них он восстанавливал связь с миропорядком, обнаруживал то, чего никогда не знал: нормальную жизнь, приторное и покойное тепло так называемого домашнего очага.

Он цеплялся за все это, но все же своим себя не чувствовал. Он знал, что было сумасшествием сотворить себе заново мир или бежать от него прочь; и если когда-то он принадлежал к племени созидателей, то теперь уж навсегда оставался среди беглецов. А поэтому три года спустя после женитьбы, у него все еще не было детей. Он боялся своей наследственности. Софи соглашалась подождать, но чем дальше, тем все труднее. Она была создана для материнства и не боялась черных мыслей, она ощущала в себе достаточно равновесия для двоих, троих, тысячи…

Он уже чуть было не поддался, когда вдруг произошла эта авария. В полночь, на южном шоссе, в двадцати пяти километрах от Парижа, «ДС» — навстречу. Только и всего. Последний рефлекс в тысячную долю секунды позволил ему избежать смерти. И вот теперь, четыре месяца спустя, он оказался здесь, один. Кот Поль уже три дня как исчез. Он же пребывал на роскошной южной вилле, раздавленной августовским солнцем, лежал голый на постели в комнате с закрытыми ставнями, говорил по телефону со своей женой и чувствовал, как разум покидает его мучительно-жестокими рывками. Однако ясность еще оставалась. Даже слишком много, как казалось ему.

— А вообще-то как ты нашла этот номер? — спросил он.

Она звонко рассмеялась.

— С тех пор как мы поженились, мне всегда удавалось отыскать тебя где угодно, то в Японии, то в Новой Зеландии, то в Южной Африке. Так что…

Он улыбнулся, несмотря на боль, которая теперь сверлила ему лоб. Вот уже три недели, как он прекратил принимать болеутоляющее. Хотел взглянуть на вещи как есть, без притворства, увидеть, как они приближаются, зафиксировать… Он всегда умел терпеть боль, какая бы она ни была. Сегодня это давалось труднее, чем раньше, но было еще возможно.

В кожаном коричневом чемодане, между двумя белыми со светло-голубой оторочкой рубашками «Лакост», лежал черный П-38, на коричневой бакелитовой рукоятке которого был выдавлен немецкий орел; он купил его как-то вечером, лет пять назад, в Майами, у одного типа в баре. На следующий день он уже спрашивал себя, зачем купил этот пистолет, а потом забыл о нем. Теперь же он понимал, что ничего случайного в этой покупке не было. Жюльен знал свои пределы. Он знал, что, если в ближайшие два-три дня не наступит никакого улучшения, он вынужден будет со всем этим покончить. Не будет он гнить заживо в стенах психиатрички и к Фобержеру тоже никогда не поедет…

Софи все говорила, но он уже несколько секунд не очень хорошо понимал ее слова. Он услышал:

— Я могу приехать к тебе завтра утром.

И закричал:

— Нет! — Потом уже тише добавил: — Мне нужно несколько дней. Потерпи немного. Дай мне несколько дней…

После долгого молчания Софи заговорила снова:

— Жюльен, ты должен понять, я не хотела тебе этого говорить, но ждать дольше нельзя, я должна сказать тебе что-то важное.


Боль стала такой пронзительной, что Жюльену показалось, что он теряет сознание.

— Софи, умоляю тебя, мне нужно срочно сделать одну вещь. Я кладу трубку, позвони мне сегодня вечером, часов в 9.

— Жюльен! — закричала она.

— Нет! — сказал он. — Часов в 9.

Он положил трубку. Стены комнаты, ставшие разноцветными, раздвинулись, а потом поползли на него. Откуда-то из глубины рвался крик, но он задушил его в подушке. А потом упал в черную бездну…


Ночь теснила перед собой горы фиолетовых и сиреневых облаков, когда мадам Клеманс постучала в дверь его комнаты. Она стукнула еще несколько раз. Никто не отзывался, и тогда она открыла дверь и подошла к кровати. Сероватый цвет кожи молодого человека обеспокоил ее, но дыхание было ровным и медленным, и она подумала, что он плохо выглядит от того, что устал.

В конце концов, и господин Эдди, хотя от природы и был крепким, тоже иногда здорово уставал. Мадам Клеманс знала, каким тяжким было ремесло, которым занимались эти молодые люди, несмотря на то, что походило на игру. Она тихонько потрясла Жюльена за плечо, и он тотчас же проснулся.

— Извините меня, мсье, но я должна уходить. Я приготовила вам суп с базиликом и холодного мерлана. Есть еще домашний йогурт.

— Спасибо, мадам, — отозвался Жюльен, — который час?

— Скоро 9, вы уже так долго спите.

Она внимательнее посмотрела на слишком ярко блестевшие глаза молодого человека, окруженные черными тенями, и заметила:

— Вы неважно выглядите, наверное, заболеваете, может, гепатит или грипп, у господина Эдди такое было, так он просто пластом лежал. Хотите, я вызову доктора Томатиса? Это хороший доктор…