IV

В понедельник, рано утром, Марк в синей спецовке укатил на мотоцикле на ферму Жом, где требовалось починить коробку скоростей у грузовика. И в субботу и в воскресенье он лечился как мог, однако ему так и не удалось справиться с распухшими губами. Несмотря на бесконечные примочки и мазь, которую он держал у себя на всякий случай, они по-прежнему напоминали валики розовой резины. Расставшись с солнцем и ароматом трав, он сразу же окунулся в горячую атмосферу мастерской, пропахшей маслом и смазкой. Он лежал под грузовиком, когда вошел Рагно, четко печатая шаг на цементном полу.

Еще со времен военной службы, когда он был унтер-офицером, Рагио сохранил привычку разговаривать с людьми, широко расставив ноги и заложив руки за спину. Глаза у него были большие, взгляд пронизывающий. Раздавшиеся плечи и вся его крепкая осанка свидетельствовали о твердых сорока годах. Из кармана его пиджака, украшенного на манер бутоньерки орденом, полученным им лет двадцать назад в Алжире, неизменно торчали карандаши. И теперь еще, когда речь заходила об алжирцах, он называл их не иначе, как «феллага»,[4] и зачастую, если требовалось ответить «да», у него вырывалось: «Так точно». На его счет ходили слухи, что в свое время он был скор на расправу без суда и следствия. Обычно он никому не пожимал руки, только кивнет головой да буркнет что-то, за исключением, конечно, тех случаев, когда ему приходилось иметь дело с мадам де Сент-Ави. Перед ней он как бы вытягивался по стойке «смирно», всем своим видом выражая почтение.

Жил он со своей семьей неподалеку от поместья, в трех-четырех километрах, в великолепном домике, стоявшем на перекрестке дорог, ведущих в Эпернон и Рамбуйе. Ни жену, ни двух его ребятишек в «замке» никогда не видели. Дети ходили в школу в деревню, в плохую погоду отец отвозил их и привозил обратно на своем «ленд-ровере». Если за Рагно и утвердилась слава «волокиты», вел он себя в этом отношении крайне осторожно и осмотрительно. Ни разу добродетельных ушей мадам де Сент-Ави не коснулся слух, который мог бы ее шокировать.

Вначале Рагно, казалось, не обратил внимания на губы Марка, быть может, из-за полумрака, который тот поддерживал в мастерской, наполовину притворив ворота. Потом вдруг сказал:

— Да что это с тобой? А ну-ка, подойди. Ты, видно, подрался?

— Пустяки, — ответил Марк как можно добродушнее.

— Если и дальше вздумаешь валять дурака, сам знаешь, что тебя ждет.

Повернувшись к грузовику, Рагно стал изучать внутренность кабины, а сам тем временем продолжал:

— Воображаю, что будет, если ты в таком виде явишься к судье!

— Я мажусь специальной мазью. К тому времени все пройдет.

Затем Рагно заговорил о предстоящем ремонте, особо настаивая на его срочности. И только собравшись уходить, снова глянул на губы Марка, это его почему-то рассмешило.

— А здорово тебе все-таки досталось! — сказал он.

— Ничего нельзя было поделать.

— И ты, конечно, в долгу не остался, сдачи дал?

— Нет.

— И то хорошо.

Причина ссоры его не интересовала. Зато он очень повеселел, узнав, что Марк дал себя избить и не стал отвечать, не стал защищаться.

— Теперь ты похож на бульдога, — сказал он, зло усмехнувшись. — Бульдог, да только без клыков, вот в чем штука.

Он мог так говорить, мог сколько угодно насмехаться, зная, что ничем не рискует. Ему одному была известна история Марка, ему ну и, конечно, мадам де Сент-Ави. Судья, от которого полностью зависел Марк, советовал соблюдать тайну, и в этом старая дама полностью была с ним согласна. Марк ничего не сказал в ответ на шутку управляющего, только отвел глаза, чтобы тот не почувствовал его раздражения.

— Не тяни с работой, — сказал на прощанье Рагно.

И снова одиночество, снова молчание. Снаружи все небо полыхало, можно было подумать, что светит несколько солнц. Марк снял рубашку, намокшую от пота. Рана больше не беспокоила. Беспокойство исходило откуда-то изнутри, порождаемое чувством недостаточной умиротворенности. Во время разговора с Рагно он снова ощутил в себе порыв, способный довести его до каких-то нечеловеческих пределов. В глубине собственного существа он угадывал притаившегося в опасной тьме другого Марка, слепую силу и безрассудство которого он уже однажды испытал.

V

Прошло несколько дней, а Люсьенн он так и не видел. Может, ей сделали выговор, отчитали? А может, она пожалела о том, что приходила к нему, и решила теперь, как говорится, «держать его на почтительном расстоянии»? Стеснительность это, страх или еще что? После стольких месяцев воздержания его охватил ненасытный голод, яростная, почти отчаянная жажда обладания, словно тело его, преодолев выпавшие на его долю страдания, возрождалось, подстегиваемое силой желания. Предчувствие сладостного блаженства вновь открывало перед ним мир, тот самый, который его отринул, и он находил в этом первозданное оправдание своей свободе и даже самой жизни. Правда, с недавних пор он стал испытывать потребность преобразить собственное существование, наполнить его чем-то иным, пересмотреть свои взгляды. Он часто думал о Люсьенн, с удивлением обнаружив возможность найти в ней свое продолжение. Воспоминание о ней не стало застывшим образом, ограниченным только внешними контурами, это было живое существо, наделенное самыми тонкими чувствами, такой она и вошла в его сердце.

Каждый вечер, вернувшись из мастерской фермы Жом, он начинал приводить в порядок свое жилище. Заново покрасил кухню, соорудил себе нечто вроде душа — это избавило его от неудобств пользования насосом, починил растрескавшийся по бокам камин. Камин этот, широкий и глубокий, совершенно покорил его душу горожанина. С наступлением ночи он разводил в нем огонь, но вовсе не по необходимости, хотя даже в июне стены не просыхали от сырости, а только ради красоты пламени и той захватывающей жизни, которую оно рисовало воображению.

Отправляясь на своем мотоцикле в деревню за провиантом, он никогда не забывал взглянуть на окна бельевой. Раза два ему чудилось за стеклами какое-то движение, и он осторожно поднимал руку в знак приветствия. В парк, похоже, никто не ходил, кроме Таверы, человека молчаливого, с лысой, вроде шляпки гриба, головой: обычно Марк слышал, как скрипит его тачка или тарахтит газонокосилка. Правда, лето стояло очень жаркое, и это, возможно, смущало обитателей «замка», отбивало у них охоту гулять. Порою, когда наступало самое пекло, он представлял их себе в прохладных залах, со страхом взирающих на этот солнечный потоп, в котором погибали все остальные.

Где же она скрывалась, эта хорошенькая Люсьенн с ее остреньким личиком и старомодным пучком? Какая жалость, что в тот день, когда она приходила, он так плохо себя чувствовал, ему даже в голову не пришло заключить ее в объятия, хотя она была совсем рядом! Где и как отыскать ее? Он не отваживался подходить к «замку», а тем более приближаться к боковой двери, опасаясь, как бы его кто не увидел и не заподозрил в дурных намерениях, не сомневаясь, что малейшее подозрение дорого ему обойдется.

И вот однажды вечером он колол дрова. Камин его поглощал их в большом количестве, но Рагно разрешил ему пользоваться запасами, оставленными за домом прежним сторожем. Раздевшись до пояса и весь лоснясь от пота, он работал уже довольно долго, как вдруг почувствовал, что за ним наблюдают. Кто-то и в самом деле неподвижно стоял за деревьями. Какая-то женщина. В зелено-голубых сумерках, образованных листвой, виднелось платье. Положив на плечо топор, он ждал. С какой-то непонятной веселостью он говорил себе, что Люсьенн должна оценить его шрам и наконец-то зажившие губы. Глазами он следил за женщиной, которая теперь двигалась по направлению к нему. Когда она подошла поближе, он понял, что это не Люсьенн. Ему улыбалась мадемуазель Фалльер.

Ее нисколько не смущал собственный возраст — шестьдесят два года, красавицей она никогда не слыла, но до сих пор сохранила живость взгляда и ослепительные зубы. Долгое время она подвизалась в артистической среде в Париже. Из-за беспечности в финансовых делах, а также за отсутствием истинного таланта сейчас ей приходилось жить за счет сестры. Замужем она никогда не была. Человек, которого она любила, — скульптор, как и она, но только стоящий — разбился на машине на западной автостраде, став жертвой немного сумасшедшего вечера и слишком крепких вин. После этого несчастья мадемуазель Фалльер увлеклась вертящимися столами и гаданием на картах. Каждый вечер перед тем, как лечь спать, около своей кровати она чертила мелом на полу три круга. Согласно одному из руководств по оккультизму ночью круги должны были способствовать установлению контактов с покойным. И каждое утро, чтобы прервать эту связь, она самолично стирала круги с помощью щетки и воска.

Столкновение столь несхожих характеров порождало конфликты, во время которых сестры общались друг с другом только посредством записок. Более начитанная мадемуазель Фалльер подкрепляла их в особо острых случаях цитатами, заимствованными у великих авторов, с непременной ссылкой на источник. Поэтому мадам де Сент-Ави случалось быть изрядно раздосадованной, когда в заключение довольно пылкого послания ей приходилось читать проклятия леди Анны из шекспировского «Ричарда III»: «Уйди, ужасное орудье ада!»

Марк видел мадемуазель де Фалльер лишь однажды, когда выходил из большой гостиной после того, как судья Роллен представил его мадам де Сент-Ави. Встретившись с ним в коридоре, она едва взглянула на него. Теперь же, напротив, приближалась, разглядывая его с весьма тягостной настойчивостью. Он торопливо вытер полотенцем лицо и тело, всеми силами стараясь скрыть свое разочарование.

— Вы великолепны! Да-да, просто великолепны, — заявила она, молитвенно складывая руки. — Поверьте мне.