— Да что они, сдурели там, в этой «скорой помощи»? Сдурели, что ли?

В глазах Эльзы, где одновременно царили внезапный ужас перед жизнью и желание плакать, с которым она боролась, до крови закусив губу, я читала те же вопросы, что сковали железными обручами и мои виски: возможно ли это, как это случилось, чем мы заслужили такое наказание?

Иногда Эльза подходила ко мне, хватала за руку, сильно ее сжимала, впиваясь в мою ладонь своими коротко остриженными ногтями. Мне не было больно. Я ничего не чувствовала, как ничего не чувствуешь во время кошмара, когда по пятам за тобой гонится сам Сатана. Чувствуешь лишь само состояние кошмара — бесформенного чудища, что управляет всеми твоими движениями, мешает их совершать, стирает твои ощущения, разжижает и рассасывает твои мысли.

Скрипнув шинами, подкатила и остановилась «скорая помощь». Два санитара вынесли носилки и уложили на них Эрика. Со всех сторон раздавались автомобильные гудки, слева от нас возникла полицейская машина; я спросила санитара, можно ли мне поехать с ними, но он, даже не взглянув на меня, отказал.

На носилках лежал уже не высокомерный отчужденный Эрик, в чьей холеной красоте было нечто антипатичное, а неподвижное тело с маленьким, лишенным всякого выражения лицом, утратившее обычные человеческие функции — говорить, мыслить, видеть, двигаться. Ну почему я не волшебница или что-нибудь в этом роде, почему не обладаю сверхъестественной силой! Мне так хотелось бы наклониться к нему, поцелуем или лаской открыть ему глаза и волшебным словом прогнать беду.

Анри, Эльза и водитель слушали объяснения полицейского. Он указывал им, куда следует ехать.

Несмотря на духоту и жару туннеля, Анри был бел как полотно. Когда Эрика увозили, он проследил за скрывшейся среди других машин «скорой помощью». В его взгляде было то же, что во взгляде Эльзы и наверняка в моем — удвоенное ужасом неверие.

Наконец он подошел ко мне.

— Нужно ехать в комиссариат.

Взял меня под руку, потянул к машине, я почти что легла на заднем сиденье и вновь увидела лицо Эрика в тот момент, когда его сбило — лицо испуганного ребенка, которому сейчас дадут пощечину и который не понимает — за что, лицо униженного и обиженного ребенка.

— Вы знаете, куда они его отвезли?

— В больницу. В Булонь или что-то в этом роде, — ответил Анри.

— Амбруаза Паре?

— Кажется, да.

В комиссариате я хотела позвонить в больницу. Инспектор сказал, что это ни к чему: с одной стороны, еще слишком рано запрашивать о «моем друге», а с другой стороны — мой звонок ему не поможет.

Я тут же перестала плакать и обозвала его про себя сволочью. Он в этот момент как раз изучал права Анри. Поднял голову, с холодной ненавистью улыбнулся и сказал, что права эти — дешевая подделка.

— Может быть, — нелюбезно отвечал Анри, глядя в другую сторону. — Не знаю. Я получил их от отца.

— Ваш отец руководит автошколой?

— Нет. Он комиссар полиции. В Вилле-сюр-Мер. Могу дать телефон. — Анри взглянул на часы, как бы с сожалением прищелкнул языком, что вышло не очень натурально, и добавил: — Правда, не думаю, что вы застанете его в это время… Если только позвонить в клуб.

— Какой клуб?

— Теннисный. Он частенько пропадает там в этот час.

— Так уж получается, — вставила Эльза. — Мастера всегда поздно выходят на корт.

— Ничего не понимаю, — проговорил инспектор.

Это был молодой, но почти лысый человек с женственными чертами лица. Жестокий и ограниченный на вид. Я спросила его, могу ли уйти, и он разрешил. Эльзе и Анри я сказала, что остаюсь в Париже: мысль бросить Эрика одного в больнице, не сделав всего, что в моих силах, чтобы помочь ему перенести свалившееся на него несчастье, которое неизвестно еще чем закончится, — была мне невыносима. Я все время видела его глаза — глаза, молящие о помощи.

Эльза встала, мы обнялись.

— Мы позвоним тебе из Вилле, — сказала она. — У тебя есть телефон?

— Да.

Она записала мой телефон на обороте своего удостоверения личности; тем временем Анри и инспектор продолжали разглядывать друг друга со все нарастающей взаимной антипатией, пока Анри не спросил:

— Подарить вам мою фотографию?

У меня оставалось франков двадцать, я поехала в больницу Амбруаза Паре на метро. Полчаса прождала в коридоре зеленоватого цвета. Затем вышел врач и сказал, что у Эрика перелом правой ноги, вывих левого плеча, но больше ничего, хотя он сейчас в бреду, очень возбужден, много говорит. Я спросила, могу ли видеть его. Врач ответил не сразу. Некоторое время он разглядывал меня.

— Это вы — Одиль?

— Почему вы спрашиваете?

— Вы его подружка?

— Да. Можно мне его видеть?

— Завтра. Сегодня ночью он будет много спать. Завтра ему станет лучше, а дней через десять он сможет выйти. Уверяю вас, это не смертельно.

Я несколько раз поблагодарила его. Выйдя из больницы, пешком, вдоль теннисных кортов, дошла до Отёйской заставы. Шла быстро, пряча под козырьком улыбку: два часа кошмара, которым жизнь наполнила мои глаза и уши, кончились, впереди открылась некая сияющая перспектива: Эрик жив, я чувствую в себе силы и терпение, необходимые для того, чтобы помочь ему выдержать десять дней в больнице и потом месяц-другой реабилитации. И еще: после тех прикосновений и улыбок, которыми мы с ним обменялись в машине, между нами как бы протянулась — или только протягивается — ниточка. Я желала этой связующей нити, какого бы рода она ни была.

Добравшись до дому, я как неприкаянная стала ходить по квартире. Без конца проходя мимо телефона, гордо возвышавшегося на одноногом столике под мрамор, — прошлогодний подарок Франсуазы. — я невольно подумала о маме и взялась за трубку. Номера «Винтерхауза» я не знала. В поисках его пришлось порыться в бумагах, которыми набиты ящики буфета.

Трубку сняла мама. На ее вопрос, откуда я звоню, я рассказала о том, что произошло, сказала, что звоню из Вильмонбля, где решила переночевать, чтобы завтра навестить Эрика в больнице. Мама поинтересовалась, в каком состоянии лавка, и я со вздохом ответила, что все как обычно.

— Ты внутрь-то заходила? Ничего не пропало? Ничего не побилось?

Я ответила, что везде заглянула, иначе расспросам не было бы конца; поразительно однако, до чего же быстро люди распознают ложь, когда с ними говоришь о том, что действительно трогает их. Мама, например, произнесла «ну слава богу» каким-то отстраненным голосом и больше вопросов не задавала, из чего я заключила, что она мне не верит, мое равнодушие к лавке обижает ее, что она даже усматривает в этом некое оскорбление той фанатичности, с которой сама отдается лавке, то есть своей жизни, поскольку жизнь ее сводится теперь к этой фанатичности, ежедневное лицезрение которой начинает раздражать меня. Ложь, допущенная мною из практических соображений, просто чтобы не терять время на объяснения, внезапно открыла и мне и ей, какая дистанция разделяет нас, делая почти чужими друг другу. По сути, мы всегда были чужими, у нас не было общих увлечений, даже просто общего интереса. Смерть папы и замужество Франсуазы все эти годы иллюзорно сближали нас. Мы создали единый фронт против одиночества. Я чувствовала, что теперь это ни к чему.

Мама спросила, когда я вернусь. Я сказала, не знаю. Завтра, послезавтра… Все будет зависеть от состояния Эрика.

— У него что, в Париже никого? Некому о нем позаботиться?

— Нет, он совершенно одинок. Видела бы ты эту больницу…

— Амбруаза Паре? Я знаю, была там, прижигала бородавку в январе. Хочешь поговорить с Паскалем?

— Нет.

— Что происходит? Вы совсем рассорились?

— Это Венера лает?

— Венера?

— Ну, собака Эрика.

— Наверно. Кто же еще? Ты мне не ответила…

— До свидания, мама. Завтра я тебе позвоню.

— Одиль… Одиль…

— Да?

— Завтра звони после восьми — так вдвое дешевле.

— Ладно.

— Ты поняла? Не стоит субсидировать телефонную компанию.

— Понятно. До завтра, мама.

Была половина седьмого. Ужинать я не стала. Ничем не занималась.

Примерно в половине первого ночи позвонила Эльза. Рассказала, что было после моего ухода в комиссариате, что было в Вилле у отца Анри, который ждал их вместе с Паулой. Паула тут же позвонила в больницу, ей ответили то же, что мне, и это заметно разрядило атмосферу. Комиссар отвел сынка в сторону и разъяснил ему, что тот вышел в полуфинал. Такого с Анри, пожалуй, еще не случалось. Он даже не сразу понял, почему: Эрик-то не сможет завтра играть. Анри из солидарности решил не участвовать в соревнованиях, но комиссар вынул свою коллекцию оружия и предложил ему в таком случае выбрать любое и застрелить отца; Анри все понял и отправился чистить тенниски. Комиссар убрал свой арсенал, налил себе кальвадоса и с неподражаемой важностью заявил, что, если Анри выйдет в финал, это будет лучший день его жизни; в знак благодарности сыну будет оплачено обучение в автошколе. Он еще хлебнул кальвадоса и зычным голосом добавил, что, если Анри даст себя побить, он выставит его за дверь. Ему надоело напрасно ждать.

Я поинтересовалась, что с фальшивыми правами. Эльза ответила, что все обошлось. Не сказала — как, да я и не расспрашивала: мне было все равно.

Эльза попросила меня заботиться об Эрике, после этого мы попрощались.

Я легла, но не уснула. Только время от времени впадала в забытье.

В восемь утра была уже на ногах. Во рту — приторный привкус, в глазах — резь. Я приняла душ, оделась и вышла. Улицы Вильмонбля были светлы и пустынны. На привокзальной я купила булку с шоколадом и «Матен». Булку съела, а газету едва развернула. Все потеряло для меня интерес.

Когда я вошла в больничную палату, Эрик писал на листочках бумаги. Нога его в гипсе была подвешена с помощью трудно поддающейся описанию системы блоков, пижамная куртка в белую и красную полоску топорщилась на забинтованном плече.