– А у меня пиво с таранькой есть… Хочешь?

– Это вы меня как мужика на пиво приглашаете, да?

Хотела спросить язвительно, а получилось с примесью детской обиды, и голова в плечи ушла, и сопнула, вбирая в себя воздух, как сердитый ежик.

– Ой, ну хватит, а? Ну не обижайся, чего ты…

Ишь как миролюбиво, даже где-то заискивающе он это «не обижайся» протянул, вдобавок изобразив на лице смешную гримаску, почти как в песенке: бровки домиком, губки бантиком… Это при его-то грубой мужицкой наружности! Правда, очень смешно получилось! Хотя наружность, надо признаться, ничего такая, более-менее симпатичная, и грубые черты ее совсем не портят. Глаза глубоко посажены, но живой умной искоркой светятся, тяжелый подбородок тоже как тут и был, вполне гармонично к лицу приделан, и губы расплылись в мягкой улыбке, совсем не насмешливой, добродушной скорее. Не хотела в ответ улыбаться, но губы сами по себе задрожали, полезли уголками вверх, и пришлось приложить усилие, чтобы вернуть их в обратное сердитое положение.

– Что вы, я совсем не обижаюсь, – произнесла строго, всем видом показывая, что его гримаска не произвела на нее должного впечатления, то есть зря со смешливостью старался, стало быть. И зачем-то добавила уже мягче: – И вообще, я пиво терпеть не могу…

– И даже с таранькой?

– Тем более!

– Ну… Тогда просто компанию поддержи, чего я, как дурак, один…

– А это уже ваши проблемы. Пойдите пригласите какого-нибудь… мужика.

– А чего ты мне выкаешь? Я что, такой старый?

– А чего вы ко мне привязались?

– Не привязались, а привязался. То есть ты – привязался.

– Ну, ты… привязался. Какая разница?

– Большая разница. Мы ж с тобой с детства знакомы как-никак. Вон у меня в альбоме даже твоя фотография сохранилась. Ты там маленькая еще, с бабкой стоишь, за ее подол держишься.

– С бабушкой Анной?!

– Ну да…

– А откуда она у вас? То есть… у тебя?

– Да мне тогда родители фотоаппарат на день рождения подарили… Простенькая была такая «мыльница», а счастья – полные штаны! Вот я и ходил, всех подряд щелкал. Ну, и тебя с твоей бабкой заодно щелкнул, аккурат через этот плетень…

– Ой… А можно посмотреть? Знаешь, у меня с бабушкой Анной ни одной фотографии нет…

– Так а я о чем тебе уже два часа толкую? Пошли, посмотришь! Тебе помочь через плетень переползти, или сама?

– Сама…

– Ну да. Я утром видел, как ты лихо его перепрыгнула. Как чертенок. Надеюсь, за «чертенка» по уху не дашь? Кстати, как тебя в миру теперь кличут? Не Сантаной же?

– Нет. Просто Саней.

– Ага. Саня, значит. А я, стало быть, Ваня.

– Я помню! – сердито полуобернулась она, пресекая нотки смешливого панибратства в его голосе. Действительно, сколько ж можно уже?

Миновали заросший травой участок с маленькой заплаткой-залысинкой от ее утреннего баловства, вошли во двор. Иван ловко взбежал на высокое крыльцо, предупредительно распахнул перед ней дверь, смешно шаркнул ножкой, по-гусарски склонил голову:

– Прошу, сударыня… Вот сюда прошу, за стол, на веранде посидим, а то у меня в доме не прибрано… Сию секунду все принесу!

Веранда оказалась вполне чистенькой, с крепко сбитым столом в окружении скамеек, с ветками черемухи и рябины, нахально пробившимися в открытые настежь створки. Села на скамью, сложила руки на столе, как школьница, строго выпрямила спину. Было слышно, как в доме скрипят половицы, как пробивается через этот скрип едва различимый надрывный голос Высоцкого: «Нет, ребята, все не так, все не так, ребята…»

– Это я свой старый магнитофон включил… – Вздрогнула от голоса Ивана, раздавшегося за спиной. – Знаешь, такой допотопный, с кассетами-бобинами. А впрочем, ты такие и не застала, наверное…

Водрузил на стол зажатые горлышками меж пальцев три бутылки пива, тарелку с таранькой, из-под мышки достал газету, расстелил, подвинул к ней поближе:

– Сюда будем косточки от тараньки складывать… Пиво из горла будем, или тебе стакан принести?

– Мне бы лучше фотографию… Где я с бабушкой Анной…

– Ах да! – спохватившись, он полез в задний карман брюк. – Вот она, держи!

Протянула обе ладони, взяла осторожно, повернулась в луч света, бьющий из открытого окна веранды. Вгляделась… Точно, бабушка Анна у колодца стоит, смотрит куда-то вдаль, улыбается! И рука потянулась во взмахе вверх, наверное, рассказывала ей что-то. А она, малявка, стоит, голову вверх подняла, рот раскрыла, слушает. Ручонки и впрямь за бабушкин подол платья ухватились…

– Надо же, бабушка… – прошелестела совсем тихо, сглотнув наплывший в горле ком. – Именно такой я ее и помню… – И, подняв на Ивана глаза, спросила жалобно: – А можно я эту фотографию себе возьму?

– Да, конечно… – пожал плечами Иван, глядя на нее задумчиво, без прежней уже насмешливости.

– Спасибо… Спасибо тебе большое, Иван! Как здорово, что ты эту фотографию сохранил!

– Да не за что… Ты так благодаришь, словно я бог весть что… Ты, наверное, очень бабку любила, да?

– Да. Очень любила. И она меня тоже. По-настоящему. Меня больше никто и никогда так не любил…

– Ну, ну… Чего уж так скорбно, будто жизненные итоги подводишь! Никто и никогда!

– Нет, правда…

Снова пытаясь сглотнуть проклятый слезный ком, оно отвернулась к окну, длинным вдохом набрала в легкие воздуха, задержала на секунду в себе. Наплыло, вспыхнуло памятью то самое детское ощущение правильной устроенности взрослого мира, вполне беззаботное и счастливое, с легкой бабушкиной руки… Наверное, детские ощущения имеют свою память, живут где-то во взрослом уже организме, а потом при случае выплескиваются наружу неловкой тоской. И, что самое обидное, совершенно некстати. Вот как сейчас, например. Ну зачем, зачем он на нее так смотрит? Не плакать же при чужом человеке!

– Она, кажется, лет десять назад умерла, бабка твоя? – спросил осторожно, откупоривая бутылки с пивом.

– Да… Да, десять лет назад…

– И ты с тех пор ни разу сюда не приезжала?

– Нет…

– А сейчас чего принесло?

– Да просто так, в гости. Хотя, если честно, я здесь от мамы спасаюсь…

Сказала и спохватилась с опозданием, поймав на себе его любопытный взгляд. Однако было и еще что-то в этом взгляде, более объемное, чем простое любопытство. Таким взглядом обычно близкие меж собой люди приглашают к откровению… Очень уж искренняя заинтересованность там была, перед которой устоять невозможно.

Вот и она – не устояла. Принялась вдруг рассказывать о себе – взахлеб. Про маму, про папу, про развод, про больного мальчика Тимошу, про свое в отношении мамы предательство, про деньги, про выдуманную поездку в Англию… Он слушал внимательно, не перебивая, морщил лоб, отхлебывал из бутылки свое пиво. А еще взглядывал деликатно, будто боясь прервать поток ее откровений. И даже подбадривал кивком головы – давай, мол, вали все как есть, не стесняйся. И она говорила, говорила, никак остановиться не могла! Взглядывала на бабушкину фотографию и говорила, будто получила от нее некое разрешение…

– …Понимаешь, она как с ума сошла, будто вся ее жизнь сосредоточена на желании отомстить! Даже когда про Тимошу узнала, так радовалась! Говорила, что если долго сидеть на берегу, то можно дождаться, когда мимо проплывет труп твоего врага… Ну скажи, разве можно… до такой степени желать мести? Нет, я понимаю, как это больно, когда тебя бросают… Но не до такой же степени! А если она узнает, что я… Что деньги… Вот я и спасаюсь от своего вранья здесь! Хотя теперь и сама не знаю, от чего на самом деле спасаюсь!

Выговорилась, махнула рукой, замолчала на полувдохе, отвернувшись к окну. Пусть теперь думает о ней что хочет. Да, вот такая она, запутавшаяся в своих горестях дурочка, – сама не знает, от чего бежит, от чего спасается. Не надо было ничего говорить, наверное! Не понял он ничего! Да и как бы он понял, если она и сама в сути своих сомнений до конца не разобралась? И вздрогнула от его тихого, грустного голоса:

– А знаешь, а я очень хорошо тебя понимаю… Вот ты сейчас сидишь и наверняка думаешь – зачем я ему все это рассказала, ведь так, да?

– Ну… Да, в общем…

– А ты так не думай. Я понимаю. Я ведь тоже, можно сказать, здесь спасаюсь… Раньше не мог определить своего состояния, а теперь могу. Точно, спасаюсь. И тоже не понимаю от чего. Просто приезжаю сюда – свежего воздуха глотнуть…

Медленно повернула голову, глянула удивленно. Даже немного страшно стало в ожидании ответных откровений, потому и спросила осторожно-насмешливо:

– Что, тоже кому-то сильно наврал?

– Нет, никому я не врал. Не в том дело. Хотя, если в глобальном смысле… Да, наврал. Мы все давно друг другу врем, и сами себе врем. Вранье стало основной нашей функцией жизни, оружием в приспособлении к условиям среды. Адаптируемся мы так. Тебе знакомо такое понятие – адаптация?

– Ну да, конечно…

– А ты хоть понимаешь, какой это сам по себе отвратительный процесс, если рассматривать объектом адаптации человека, а не каких-нибудь там козявок, птичек или морских котиков? С ними-то как раз все понятно, они и должны к условиям среды адаптироваться, какой с них спрос? А человек, разумное существо, зачем с такой страстью это делает, скажи?

– Ну, я не знаю… Чтобы в этой среде выжить как-то, наверное…

– Да, все так, когда под понятием «выжить» подразумевается хлеб насущный. А только нынче простой хлебушек, знаешь ли, вещь довольно презираемая. Нынче в понятие «выжить» совсем другой смысл вложен. Смысл, который диктует та самая пресловутая среда, для которой ты должен быть глянцево-успешным, и все тут! И адаптируйся под эту глянцевую успешность как можешь! Внешним видом, вкусовыми пристрастиями, манерами поведения, боком, скоком, кто вприсядку, кто галопом, кто презреньем, кто почтеньем! Все в дело пойдет!

– Но ведь не все же…

– Да все, все! Вот ты сама – разве не адаптируешься?

– Не знаю… Наверное, да. Только я, как бы это сказать… Без удовольствия адаптируюсь. Надеваю каблуки с копытами, а сама их терпеть не могу, в институте бизнеса учусь, но никаким бизнесом заниматься охоты нет… Даже с бойфрендом жила не потому, что так уж сильно его любила, а потому, что так надо… А кому, по сути, надо-то?