— Ты не знаешь, каково это — жить без электричества, каково бродить по колено в грязи большую часть года, с сентября по май, каково оставаться в холодном доме с чадящим камином. Подожди немного, ты увидишь мой дом. Мой дом будет самым прекрасным в мире местом.

— Сильвия! — обратился как-то дядя Сид к маме во время одного из наших ужинов, состоящего из рыбы и картошки. Он прервал мамин рассказ о самом прекрасном в мире доме. — Как поживает Чарли (Чарльзом звали моего отца)? Он еще не разбогател, но все же достоин награды за старание? Черт побери, я уже забыл, когда в последний раз видел его!

Тень пробежала по маминому лицу.

— Не называй его Чарли. Ты ведь знаешь, как он ненавидит это имя.

— Ненавидит? Но я ничего не могу с собой поделать. Я называю его так по-дружески. Я ни за что не стану называть мою маленькую Фредди Эльфридой. Что взбрело тебе в голову, почему ты назвала девочку так?

— Я нашла имя, роясь в книжках. Оно показалось мне милым. Эльфрида означает «королева эльфов». Я думала о крошечных феях, которые танцуют на летней поляне среди цветов.

Мама всегда была неисправимо романтичной.

— Вот как! Но ты не ответила на мой вопрос: где мистер Чарльз Сванн — назову его полным именем — проводит дни и ночи? Он слишком много работает для человека, которого ждут дома жена и дочь.

Мама отшутилась в ответ. Она пробормотала что-то о старомодных деревенских повадках дяди Сида. Я не запомнила окончания разговора, но спустя много месяцев поняла, что дядя Сид был прав. Я осознала, что довольно давно отца постоянно не бывало дома.

Когда мама умерла, дядя Сид вручил мне ее свадебную фотографию. Других фотографий у меня не было. На небольшом листе пожелтевшей бумаги стройная девушка с розой в волосах смотрела прямо в объектив и смеялась от счастья. Фотография была черно-белой, но я помнила, что у мамы были рыжие, как и у меня, волосы и зеленые, будто изумруды, глаза. Но больше всего мне врезалось в память, как мама одиноко сидела в кресле у окна в гостиной и разглядывала корабли на реке. Ее глаза были темны от невысказанной тоски.

Через некоторое время после памятного разговора с дядей Сидом я начала находить бутылки, спрятанные в самых неожиданных местах: в комоде, за шторами в гостиной, в книжном шкафу. Очень много бутылок пряталось под маминой кроватью. Бутылки издавали ужасный зловонный запах, очень похожий на запах жидкости, которой папа заправлял зажигалку. Мама спала теперь подолгу. Ее движения стали замедленными и неловкими. Отец несколько раз скандалил с ней. Однажды дядя Сид приехал навестить нас и застал маму спящей в кухне на полу.

— О Сильвия, моя дорогая маленькая Сильвия… — грустно сказал он.

Я не могла сдержать слез. Дядя легко поднял маму на руки. Мама сделалась худой, почти невесомой. В ванной, когда она купалась, я увидела, что ребра у нее торчат, как у измученного тяжелой работой животного. Дядя пробормотал сквозь зубы:

— Господи, как мне отплатить ему за это? Есть ли наказание, достойное этого подонка?

Мама приоткрыла глаза и прошептала:

— Не сердись на него, Сид. Это я во всем виновата. Это я испортила ему жизнь. Брак по принуждению не делает людей счастливыми. О Сид, я так… — мама заметила меня, закрыла глаза и не сказала больше ни слова.

После этого случая мама стала проводить много времени, запершись в ванной. Ее постоянно тошнило. Лицо у нее стало бледным, его часто покрывали бисеринки пота. Отец кричал на маму. Он пытался заставить ее хоть что-нибудь съесть, но мама только улыбалась в ответ и подолгу смотрела на него своими зелеными, полными слез глазами. Отец пригласил доктора. Взрослые закрылись в гостиной и долго беседовали о чем-то — я прижалась ухом к замочной скважине, но слышала лишь приглушенные голоса. Большинство слов, которые удалось подслушать, были мне непонятны. Я запомнила только «напряжение», «печень», «абсолютный покой». Маму уложили в постель. К ней была приставлена сиделка. К губам сиделки словно приклеилась улыбка. Она улыбалась, когда шел дождь, когда у мамы была рвота, когда не было никакого повода улыбаться… Я думала, что сиделка улыбается даже во сне. Она называла меня бедной маленькой овечкой. Мне не хотелось быть овечкой, но я с ней не спорила.

Тем не менее покой и уход помогли. Маму перестало бесконечно тошнить. Ее глаза вновь засияли, а все бутылки исчезли из дома, как по мановению волшебной палочки. Мы снова стали подолгу разговаривать, как в старые добрые времена. Я рассказывала о школе, учителях, девчонках-подружках. Мама читала стихи, которые мы обе любили. Я часто рисовала ее портреты, не забывая изобразить на бумаге щеки розовее, а губы краснее, чем они были на самом деле. Однако мама отказывалась принимать пищу.

Иногда я приносила ей немного рассыпчатого риса или супа на говяжьем бульоне, который варила сиделка. Я изображала птицу, а мама — моего птенца. Я бранила ее за непослушание. Тогда она просила доесть за нее ужин, чтобы сиделка не выговаривала ей.

— Честное слово, дорогая, я съела полностью свой ленч, когда ты была в школе. Не заставляй меня, я боюсь растолстеть. Посмотри! — мама показывала на живот.

Мне хотелось верить, что она действительно поправилась. Мама просила никому ничего не говорить, я не могла ей отказать, ведь я так ее любила…

— О Фредди! — сказала она однажды. — Мне так хочется скорей поправиться и встать на ноги. Я так хочу прогуляться с тобой! Мы поедем к дяде Сиду. Ты будешь бегать по берегу, а я смогу закончить Еванджелину.

Еванджелиной звали куклу, которую мама мастерила для меня. Мама прекрасно шила. Еванджелина была сделана из бледно-розового бархата. У нее были вышитые голубыми нитками глаза, пунцовыми — крохотный рот и кнопка вместо носа. Светлые вьющиеся волосы куклы были сделаны из узеньких полосок шелка. Одета она была в голубое платье, поверх которого был накинут красный плащ. На одной ноге красовалась туфелька из коричневой кожи. Хотя кожа была очень тонкой, мама с трудом могла проткнуть ее иголкой. Ее руки исхудали и стали похожими на жердочки. Мама ждала, когда к ней снова вернутся силы, чтобы взяться за вторую туфлю.

Каждый вечер после школы я мчалась наверх, в мамину спальню, и читала ей что-нибудь. Еванджелина обычно находилась на подушке рядом с мамой. Поверх простыни лежали мягкие розовые ручки куклы рядом с белыми мамиными. Голубые глаза Еванджелины всегда были широко открыты, казалось, что она внимательно слушает. Мама часто засыпала под мое чтение. Я аккуратно клала книгу на пол, подходила к кровати, целовала по очереди маму и куклу и на цыпочках выходила из комнаты.

Однажды во время нашего традиционного вечернего чтения, бросив взгляд поверх книги, я заметила, что мама уснула. Ее рот был слегка раскрыт. Был хорошо виден нижний ряд зубов. Когда я подошла ближе, то заметила, что мамины глаза широко раскрыты, как и у куклы. Я наклонилась, поцеловала маму в щеку, потом еще раз поцеловала — в лоб. Меня радовало то, что мама хорошо отдохнет.

— Мама крепко спит, — сказала я сиделке, которая возилась в кухне, — хотя ее глаза широко раскрыты.

— Я должна посмотреть, что с ней.

Я не понимала, что случилось с сиделкой. С ее лица моментально исчезла улыбка.

Я помчалась наверх вслед за ней. Обычно сиделка взбиралась по лестнице медленно, останавливалась на каждой ступеньке и приговаривала:

— О Господи, эта лестница убьет меня!

Сейчас же сиделка взбежала наверх без остановок. Она отдышалась возле двери в мамину комнату, затем подошла к кровати.

— У мамы не будут болеть глаза, когда она проснется? — спросила я шепотом.

Сиделка опустила руку и провела ею по маминому лицу, закрывая ей глаза.

— Нет, моя девочка. У мамы больше никогда не будут болеть глаза. Твоя мама отправилась на встречу с Иисусом. Он исцелит все ее болезни, утешит и успокоит…

Я тогда не осознала до конца ужасающую правду, но жуткая волна поднялась в груди, заставив сердце сжаться. Я поняла, что больше никто не утешит меня…

Глава 3

Я сидела в партере в Ковент-Гарден. Оркестр играл увертюру к «Лебединому озеру». Директор театра спустился в зрительный зал и спросил: «Кто из публики знает партию Одетты-Одиллии? Прима-балерина сломала ногу. Спектакль под угрозой срыва». Я вскочила с места, сделала пируэт, пробежала вдоль рядов и бабочкой взлетела на сцену. Оркестром дирижировал мой отец. Он взмахнул палочкой, и я оказалась облаченной в белую пачку и нежно-розовые пуанты. Заиграла музыка. Вдруг я с ужасом поняла, что забыла движения. Я неловко подпрыгивала на месте, испуганно размахивала руками. Зрители в зале корчились от хохота. Злой колдун Ротбард появился на сцене в клубах красного дыма. Он взмахнул посохом, и у моих ног заплескалось озеро. Ротбард снял с лица маску. Передо мной стоял Алекс и протягивал ко мне руки. На поверхности озера появилась высокая волна. Еще мгновение — и она поглотила меня…

Я проснулась. Сердце бешено колотилось. Было ужасно холодно. Я не могла пошевелить ногами. Подняв руку, я с удивлением обнаружила, что спала одетой в джерси. Только сейчас я все вспомнила. Мерцающий зеленоватый свет, который проникал в окно, заставлял окружающие предметы приближаться и вновь исчезать. Я услышала, как кто-то причмокивает. Пес развалился на моих ногах. Он согрел меня своим телом, и это позволило мне заснуть.

Я посмотрела на часы. Было половина восьмого утра. Ночь прошла ужасно. Время от времени я проваливалась в кошмарный сон. Просыпаясь, я с ужасом осознавала, что лежу на грязном диване в полуразрушенном коттедже в Дорсете, далеко от всех, кого знаю и люблю. Меня снова преследовал тихий, почти неуловимый звук. Кто-то насвистывал неизвестную мелодию. Я прислушалась — где-то вдалеке церковный хор начал утренние песнопения. Успокоившись, я опять погрузилась в дремоту, но тут же вновь резко привстала на диване. Я узнала знакомый мотив. Птицы не поют «Soave sia il vento». В церкви, как мне известно, эта мелодия также не пользуется популярностью. А может, мне просто померещилось?