А Дилон. Этот малый заявлял, что хочет стать музыкальным продюсером, записывать пластинки. Я думала, что с ним у нас найдется что-то общее. Но — увы! Он страдал — я потом узнала медицинское название — преждевременной эякуляцией. Десять-двенадцать минут удовольствия, потом — пуф! — и все. Мне он все время твердил, будто так быстро кончает, потому что уж очень я хороша. Значит, мне оставалось только радоваться. Если бы не его любовь к Билли Ди Уильямсу и моему пению, я бросила бы его раньше. Но в других делах у Дилона хватало энергии на десятерых. Из всех черных, кого я знала, он один катался на лыжах. Стоило мне захотеть на концерт, билеты у него уже в кармане. Он мог заговорить меня до смерти, и мне это нравилось. Сны у него были такие же яркие, как у меня. Потом только выяснилось, что это от кокаина. Дилон говорил, что у него какой-то свищ, так что мне пришлось смириться с тем, что он храпит. Кроме того, я ему нравилась толстой, и он стал жутко нервничать, когда я начала сбрасывать вес.

— Ты такая большая! — восхищался он и клялся завязать с наркотой, если я перестану худеть.

В общем, он прямо взбесился, поэтому наше прощание было безобразным. Поняв, что опять залетела, я не могла заставить себя сказать ему. Мне снова пришлось через это пройти, но я дала себе слово, что никогда больше не попаду на операционный стол и не буду считать от ста до нуля, а если уж окажусь в родильном доме, то уйду оттуда домой с мужем и ребенком.

Были и другие, но они и слова доброго не стоят, потому что никто из них не вознес меня до небес и не дал вкусить райского блаженства, если пользоваться избитыми выражениями.

Не считайте меня ветреной. Как меня учили, я всегда даю человеку шанс проявить себя и лишь потом разрываю с ним. Конечно, порой мне невыносимо одиноко и одолевает такая тоска, что хоть ложись и помирай, а в душе и на сердце творится такое, что ничем не заполнить эту ноющую пустоту. Справиться с этим мучением помогают только транквилизаторы, но я уже не стою перед зеркалом с таблетками в руке и не молюсь о том, чтобы кто-то был рядом и обнимал меня. Я научилась удовлетворять себя сама, хотя, честно говоря, это не то же самое, что с настоящим мужиком. Ну приходится вспоминать слова моего старика:

— Умей довольствоваться тем, что есть!

А у меня есть хорошие легкие и неплохой голос.

В евангелистской церкви на Масличной Горе яблоку негде было упасть, когда люди знали, что я буду солировать на службе. Я заставляла прихожан плакать и подпевать, и эти фаны раскачивались так, что на их одежде не разглядеть было табличек бюро похоронных услуг. Нет ничего сильнее, чем пение, которое доставляет людям радость.

Моя мачеха Маргерит всегда называла меня идеалисткой:

— Милая, тебя постоянно тянет к тому, чего нет.

Моя мать погибла в автокатастрофе, когда мне было три года, а вместо нее появилась Маргерит. Не скажу, что она плохая мачеха, но мне просто не с кем сравнивать. Она научила меня готовить, брить подмышки и ноги и заставляла принимать душ. Отец женился на ней, когда мне было тринадцать. Она выше него, плоскогрудая, с раздавшимся задом и карими глазами. Раз в шесть недель она красит свои седые волосы в черный цвет, приговаривая:

— У меня нет времени выглядеть старухой.

Отец кажется стариком. Попробуй-ка проработать тридцать шесть лет на железной дороге и жениться на женщине, которая постоянно заставляет брать сверхурочные, а по пятницам накладывает лапу на принесенный чек! Всю неделю она кормит отца бобами, но при этом закрывает от него спальню только в субботнюю ночь, выматывая оставшиеся силенки. Ну как тут не выглядеть стариком?

Когда я сказала отцу, что отправляюсь в Нью-Йорк учиться петь, он только выпустил к потолку облако дыма из своей сигары, стряхнул столбик пепла, ухмыльнулся так, что блеснул золотой зуб, и изрек:

— Валяй, девушка. В жизни нечего бояться. Да и Господь не оставит тебя.

У меня были сомнения на сей счет.

Дело в том, что на меня слишком многие влияли, а потому тембр голоса постоянно менялся. Это очень беспокоило, ведь я и сама не знала, какой у меня на самом деле голос. Время от времени, правда, я слышу себя так ясно и четко, что удивляюсь и даже пугаюсь: такому голосу можно лишь позавидовать. Но это случается редко. А так я подражаю всем, кто мне нравится. Это Джоан Арматрейдинг, Чак Хан, Джони Митчел, Лаура Ниро, Арефа и Глэдис.

Иногда после занятий я остаюсь в школе и пишу музыку; мое пианино в ломбарде, и я должна за него триста долларов. Я сижу, закрыв глаза, но когда пальцы касаются клавиш и я начинаю петь, класс плывет. Сердце мое раскрывается, и туда проникает свет. Когда я пишу песни, мне легче понять, в чем заключается гармония. Когда я пою, я не так одинока, разве что охвачена желанием. Тогда мне кажется, будто я уже не ищу мужчину, а нашла, бедные больше не голодают: я кормлю их из своей тарелки и нахожу им работу. Я побеждаю страдания, преодолеваю расовую ненависть и творю новый мир, где торжествует справедливость. Так что обычно к концу, мокрая от пота, я теряю представление о времени и, когда выхожу на улицу, вижу, что уже темно.

Теперь я пою в основном под душем. Я смываю грязь и боль и почти вижу, как они стекают вместе с водой. Это не только моя боль, но и всех близких мне людей, которые испытывали ее. А таких, как мы, миллионы. Сказать по правде, иногда мне делается страшно при мысли, что я живу в мире, совершенно безразличном ко мне. Умри я завтра, только друзья, возлюбленные и родственники будут помнить, что я жила. Мне хотелось бы пробуждать в людях добрые чувства. Может, отчасти поэтому я и преподаю музыку. Но этого мало. Я мечтаю петь такие песни, от которых душа людей воспаряет.

Вот почему я ищу преподавателя пения. Мне надо научиться владеть голосом. Найти свой внутренний мир, точку опоры. Научиться выражать голосом и пером на нотной бумаге то, что я чувствую сердцем. Это не должно звучать только в моей голове. Не так уж важно, буду ли я знаменита, как Диана, Арефа, Лайза или Барба. Какая разница, будут ли у меня пластинки. Мне достаточно взять в руки микрофон и петь в каком-нибудь прокуренном клубе для тех, кто пришел послушать меня. Есть только одна возможность платить учителю вокала — это отказаться от этой безумно дорогой квартиры, единственное достоинство которой в том, что она в Манхэттене или в верхнем Вест-сайде. Я хочу переехать в Бруклин и платить посильную цену. Как говаривает мой отец, „если хочешь что-то приобрести, умей от чего-то отказаться". Я готова отказаться от тараканов, мокриц, мышей, квартплаты в 662 доллара в месяц и вида из окна на глухую кирпичную стену.

Сейчас я смотрю в потолок и слушаю чириканье птиц. Хороший знак! Но должна признаться, я совсем, совсем одна, и уже почти полгода меня не ласкала мужская рука. Но я жива и буду жить. Чем тратить время на пустые надежды, жалость к себе и несбыточную любовь к возникающим и исчезающим призракам, лучше не думать о том, чего нет в моей жизни, и радоваться тому, что в ней есть. Ведь в душе моей что-то поет. Бог наградил меня даром, и только последняя дура не воспользуется им. Если есть в мире человек, который готов идти, бежать или лететь со мной, он объявится откуда ни возьмись, не успею я перевести дыхание.

1

Дом, в котором я пришла посмотреть квартиру, с первого взгляда показался мне красивым. Но, открыв дверь, я увидела запущенную лестничную клетку: шаткие, как в триллерах, перила, от каждого шага со ступенек поднимаются облака густой пыли. Мне казалось, что лестница вот-вот рухнет. Значит, я влипла, это уж точно. И как я не сообразила, что объявление слишком уж заманчивое: „Большая однокомнатная квартира в отремонтированном кирпичном доме, в приличном квартале; трехметровые потолки, новое оборудование, все удобства, окна на юг, 10 минут от Уолл-стрит; магазин и метро рядом. 500 долларов".

Наверху раздавался стук молотка, и я решила подняться туда. Опилки, как снежные хлопья, носились по белой комнате. Глянув вниз, я увидела согнутую коричневую спину, поднятую руку и длинные черные пальцы, сжимающие молоток. Когда он взмахнул молотком, грохот напугал меня. Я даже подпрыгнула.

Он оглянулся и спросил:

— Чем могу служить?

„Боже милостивый!" — подумала я. Я двинуться не могла, не то что говорить. Просто глазам своим не верила. Верзила метра под два возвышался надо мной, как башня. Миндалевидные глаза, как черный мрамор. На голове бейсбольная шапочка, надетая задом наперед. Когда он снял ее, чтобы стряхнуть пыль, под ней оказались черные, как смоль, курчавые волосы. Под крупным носом густые усы. Черты лица — точеные, губы — чувственные. А уж плечи — косая сажень! Бедра — узкие, а ноги, как у породистого жеребца. Он был с головы до ног покрыт пылью, но когда закатал рукава своей красной рубашки, обнажились руки цвета черного винограда.

— Вы пришли посмотреть квартиру? — спросил он.

Я прочистила горло и едва выговорила:

— Да.

Он улыбнулся, будто думая о чем-то своем.

— Мы, как водится, отстаем от графика, даже не берусь сказать, когда закончим. Никак в толк не возьму, откуда здесь такая прорва мышей, так и не понял. А уж тараканов и мокриц просто легионы. Надо их выкурить отсюда, пока никто не вселился.

Мыши? Мокрицы и тараканы? Да уж не шутит ли он? Здесь все новехонькое.

— А вы хозяин?

— К сожалению, нет. Он вон там. — Парень показал рукой в конец длинного холла.

— Эй, Винни! — крикнул он. — К тебе пришли!

Тем временем я обратила внимание, что большая комната напоминает по форме букву Г. Здесь было три высоких окна, почти от пола до потолка; значит, света хватает. Кухонька оказалась в углу, но с этим можно примириться. Дверь из холла вела в ванную комнату. Я вошла туда, включила свет и глазам своим не поверила. Надо же! Ванна цвета морской волны, туалет и раковина! Пол и стены выложены ослепительно белым кафелем, да еще оранжевая лампа, под которой так хорошо просыхать после ванны. Дальше — лучше. Открыв дверь в конце коридора, я очутилась в светлой спальне с двумя окнами.