Марина достала журнал, демонстративно положила рядом с тарелкой и стала читать.

— Я веду себя навязчиво, — констатировал мужчина. — Как невоспитанный, прилипчивый тип. Но у меня есть оправдание, смягчающие обстоятельства.

Марина молча перевернула страницу и взялась за новый пирожок.

— Оправдание следующее, — продолжал он. — Я шел за вами минут сорок. Вы останавливались у витрин шикарных ювелирных магазинов и у лотков, где торгуют китайской дребеденью. Вам одинаково безразличны роскошные бриллианты и дешевые стекляшки. Потом вы решили подкрепиться и зашли сюда. У вас отличный аппетит! Правда, насчет здорового тела и здорового духа — все враки. У дебилов и прочих умственно отсталых отличное здоровье. Говорю вам со знанием дела, в последнее время я с ними много общался.

— Это заметно! — процедила Марина.

— Конечно! — Он нисколько не обиделся. — В нашем сумасшедшем доме подобралась отличная компания.

— Не рано вас выписали? — ехидно спросила Марина, по-прежнему не отрывая взгляд от журнала.

— Меня и не выписывали, я сбежал.

Марина подняла голову. Нормальный с виду мужчина, лет под сорок, одет прилично. Похож на чиновника среднего звена или на преподавателя небогатого вуза.

— Вы не бойтесь, — успокоил он. — Я тихий, не буйный шизофреник. Федор Егорович! — представился он.

— А я и не боюсь, шизофреник Федор Егорович!

— Мне больше нравится, когда меня называют художником. Впрочем, не важно. Так вот, Прекрасная дама! Ради служения вам я истратил последние деньги на эти пирожки и чай. Больше нет ни копейки. И в этом городе я не знаю ни одной души. Вам, наверно, часто дарили цветы и совершали ради вас очаровательные безумства. Но вряд ли кавалеры жертвовали последним. Кавалеры — народ расчетливый. Побуйствуют, побезумствуют, а потом подсчитают, во что им страсть вылилась, и ткнут вас носом в бумажку, где все его траты обозначены.

Сегодня на разводе бывший муж гордо и в тридцатый раз перечислял Марине признаки своего благородства. Квартиру, обстановку — все ей оставляет, дочери будет алименты выплачивать, плюс подарки на дни рождения ребенка и государственные российские праздники. Так и объявил: «государственные российские». Хотелось убить его и одновременно приклеить к себе навеки. Раньше хотелось только убить. Когда заявил, что полюбил другую женщину, что уходит, возникло дикое желание приклеить.

— Мне от вас ничего не нужно, — говорил «шизофреник». — Поэтому примите смиренный дар! — Он переставил на Маринин поднос свои тарелку с пирожками и стакан с чаем. — Кушайте!

— Спасибо! — насмешливо усмехнулась Марина. — Но я не подаю!

— Что? — не понял Федор Егорович.

— Нищим, попрошайкам, типам, сбежавшим из психушки или рассказывающим слезливые истории про украденный на вокзале чемодан и неизлечимо больного ребенка, я милостыню не подаю!

— Напрасно! — попенял Федор Егорович. — Если бы у меня было что, я бы подавал. Милостыня — красивое слово! И потом, это ведь как актеру заплатить, который лично для вас спектакль сыграл.

— Не люблю театр одного актера, особенно когда актер бездарный. Ваш спектакль окончен. Фокус не удался, публика не рукоплещет, гонорара не будет. Заберите свои пирожки и не морочьте мне голову!

— Гадюка.

Он не обругал, а задумчиво произнес, точно вспоминая научную статью в энциклопедии. Подобным тоном он мог сказать «жираф», а потом добавить: «жирафы относятся к семейству парнокопытных, обитают в саванах Африки…» Примерно так он и заговорил, точно сам с собой:

— Гадюка, гюрза, например, никогда не нападает без нужды, только если защищается. Но бывает, что один человек обидит гюрзу, а жалит она другого. Для гадюки люди все на одно лицо. И получается, что погибает хороший, а обидчик спокойно шагает по жизни дальше.

«Он прав, — с досадой на себя подумала Марина. — Чего я взъелась на мужика? Хотел закадрить, не получилось. По стенке размазывать его совсем не обязательно. Это я от нервов. Неужели он настоящий сумасшедший? Или кривляется?»

Дальнейшие слова Федора Егоровича подтвердили, что с головой у него не все в порядке. Точно очнувшись, вспомнив, что не один, а с собеседницей, понес несусветное:

— Зачем я вам рассказываю то, о чем вы прекрасно знаете из своей предыдущей жизни? Вы были подмосковной гадюкой или тропической? — Он смущенно и мило, совсем как нормальный, улыбнулся.

И продолжал улыбаться в лицо оторопевшей Марине, не посмеиваясь над своей шуткой, а из деликатной вежливости, будто спрашивал ее, как отпуск на Кавказе провела.

— Наверное, побывав в шкуре змеи, приятно снова обрести человеческое тело? — нарушил Федор Егорович затянувшееся молчание.

— Э-э-э! — замялась Марина. — В общем-то приятно.

— Я очень рад за вас! Да вы кушайте! Почему вы перестали есть? Знаете, многих мужчин, особенно среди нашего брата, эстетов-художников, вид с аппетитом обедающей женщины отвращает. Но я реалист. Не в творчестве, а в жизни. Прекрасные женщины должны питаться и, простите, посещать места общего пользования. Это естественно! — горячо воскликнул он. — Дуалистическое единство! Вот она в жизни: ест, пьет, спит, похрапывая. А потом ее облик переносится на полотно, живет веками, веками сводит с ума ее улыбка, люди немеют перед ее красотой. Чьей красотой? Той, что в могиле? Которая давно истлела? Превратилась в гадюку или в шакала? Нет! Ее образ! Между реальной женщиной и ее образом лежит то, что называется творчеством…

«Он возбудился, — с опаской подумала Марина. — Как бы не начал буйствовать. Может, под благовидным предлогом отправиться как бы в места общего пользования и попросить работников кафе вызвать „скорую“ психическую?»

Марина осторожно посмотрела по сторонам, наметила пути отступления. Шизофреник Федор Егорович мгновенно отреагировал:

— Простите! Заболтал вас. Я ведь только хотел спросить, помните ли вы Джотто Ди Бондоне? Он говорил с вами об искусстве, о творчестве?

— Помню смутно. Прожив гадючью жизнь, я забыла о многом, в том числе и о прекрасном, — ответила Марина, вкладывая в слова по-своему правдивый смысл.

— Понимаю, — ласково улыбнулся и кивнул Федор Егорович. — Тогда вам, наверное, будет интересно узнать, что ваш, запечатленный кистью Джотто, облик был подлинным прорывом в живописи. Джотто в евангельских сценах изобразил вас земной женщиной. Той, которая…

— Спит, похрапывая?

— Верно! И в то же время в вас было… есть… — запутался Федор Егорович, внимательно посмотрел на Марину и решился: — Есть! Жизненная простота и библейская святость!

— Спасибо! — рассмеялась Марина. — Лучший из комплиментов, мною полученных. Вот только…

— Прозвучал из уст сумасшедшего? Бросьте! Большинство из так называемых душевно здоровых в подметки не годятся нашему брату. Они скучны и пресны как вчерашняя каша на воде.

Однако забавно разговаривать с умалишенным! Как исповедоваться священнику, который не знает твоего языка, но сочувственно кивает и готов отпустить грехи не по делам, а за факт покаяния.

Теперь Марина почти не опасалась, что Федор Егорович проявит агрессию, станет громить все вокруг, биться в судорогах или пускать пену изо рта. За время разговора Марина хорошо его рассмотрела. Худощавый, волосы не по моде длинноваты, на воротник свитера ложатся. Выбрит чисто, ногти подстрижены, ничем не пахнет: ни потом, ни одеколоном. Вот только глаза! Большие карие, в окружении лучиков морщин. У мужчин редко бывают такие морщины, чаще — у женщин. Ну, что глаза? Подумаешь! У ее бывшего мужа тоже были глаза! Черные, без зрачков, с дьявольским поблескиванием. Десять лет назад провалилась в те глаза, как в ад. Мечтала сама выбраться, а ее вышвырнули. Места в аду только для избранных.

— Вернемся к Джотто? — весело предложила Марина. — Вы ведь шли за мной, чтобы расспросить о Джотто?

— Если вас это не обижает, — галантно склонил голову Федор Егорович.

— Не обижает, — заверила Марина. — Кстати, напомните мне, где мои портреты представлены? — насмешливо попросила она. — Забылось за давностью лет.

Федор Егорович с готовностью откликнулся, точно урок выдал:

— Фрески капеллы дель Арена в Падуе и в церкви Санта-Кроче во Флоренции. Совсем не помните Падую, церковь Марии Милосердной? Ну? — подсказывал Федор Егорович. — Небольшой храм, построенный рядом с античным амфитеатром, и поэтому его стали называть капелла дель Арена?

— Вы в самом деле художник? — поразилась Марина. — Рисуете маслом, акварелью?

— Рисуют дети, — поправил ее Федор Егорович. — А художник пишет.

— И что вы написали?

— Кистей в руки не беру, — сообщал Федор Егорович. — Я пишу в своем воображении.

— Ага, в воображении. Понятно. И как выглядят картины, к которым не прикладывали рук?

«Дура! — мысленно обругала себя Марина. — Зачем его злить? Такой славный сумасшедший! Бедненький!»

— Вы иронизируете напрасно, — грустно сказал Федор Егорович. — Глубочайшая трагедия моей жизни в том, что никто не видит моих полотен.

— Трудно, знаете ли, увидеть то, чего не существует в природе.

— Это даже невозможно, к несчастью! — Федор Егорович скривился, чуть не плакал. — Но! — тряхнул головой, отогнал грустные думы. — Я не одинок! Представьте, сколько существовало художников, скульпторов, архитекторов, гончаров, вышивальщиц и прочих творческих людей, которые так ничего и не создали! Вы, например? Никогда не хотели что-то сотворить?

— Я мечтала связать покрывало, — вдруг призналась Марина. — Связать крючком большое-большое покрывало. Как Пенелопа, только не распускать его. Шерсть собирала. У меня полшкафа ею забито, всякие клубочки, остатки, ошметки. Понимаете? Покрывало из остатков шерсти, ниток — того, что не пригодилось, что выбрасывают. Это как букет из полевых цветов собирать. Лучший полевой букет, когда рвешь цветы по дороге. А начнешь их комбинировать, икебану строить — мура выходит. Так и с нитками. Я брала бы их, какие из мешка под руку попадутся, и вязала. Один за другим клубочки кончались бы и превращались в покрывало.