— Я только что думала о том, что было бы хорошо, если бы вы приехали, мама, — говорила Флори, вышедшая на шум из дома.

Она вытирала свои запачканные мукой руки тряпкой, одновременно отгоняя ею собак.

— Добро пожаловать!

Она подошла к Матильде, наклонила для поцелуя лоб, обрамленный тонким белым батистом, чуть улыбнулась одними губами, взгляд же ее оставался безрадостным.

Эта двадцатидвухлетняя женщина, принимавшая мать в месте своего добровольного изгнания, лишь отдаленно напоминала ту девушку, веселость которой так естественно заполняла родительский дом на улице Бурдоннэ. Похудевшее, словно иссеченное бурей лицо ее утратило свою детскую округлость, на нем проступили скулы, нарушившие плавность черт. Пока еще на нем не было ни одной морщины, но обтягивавшая скулы кожа выглядела словно какой-то неживой. Талия оставалась тонкой, шея круглой, но плечи немного ссутулились, как под гнетом тяжкого бремени. У Флори был вид человека, уцелевшего при катастрофе, но во всем своем облике сохранившего отпечаток и словно бы запах несчастья.

— Я вас отрываю, дорогая?

— Ну что вы! Вы же хорошо знаете, как я вам рада! Я готовлю лепешки для приютских детей. Они уже почти готовы. Остается лишь поставить их в духовку. Об этом позаботится Мариетта.

Матильда взяла дочь за руку. Подошла борзая и потерлась об их ноги, сторожевая же скрылась в направлении конюшен.

— Погода такая хорошая, Флори, что просто не хочется входить в дом. Может быть, прогуляемся по саду?

— Взгляните лучше на мой виноград. Вы сможете его попробовать, он почти созрел, и там нас никто не побеспокоит.

Выйдя из-под каштановых деревьев, они прошли через огород, прежде чем оказались в удаленном уголке сада, отгороженном живой изгородью. Они подвинули жердь и оказались в винограднике, который содержался в полном порядке: правильными рядами растения сбегали по обработанному склону холма; среди начинавших рыжеть и краснеть листьев наливались гроздья, отливавшие цветом меди.

Флори сорвала гроздь и протянула ее матери:

— Вино в этом году будет неплохим, хотя в августе и было много дождей.

— Очень хороший виноград. Я попрошу у вас несколько гроздей для отца.

Матильда считала, что надо возобновить с Этьеном разговор о дочери, которой он не желал видеть. Этот виноград показался ей, разумеется, искусственным, но все же единственным возможным предлогом, устанавливавшим между ними видимость связи. Они подолгу говорили о метре Брюнеле, о его здоровье, делах, о жизни в Париже. Флори все это интересовало, она никогда не забывала при встрече с матерью спросить об отце, но обе они отказались верить в возможность изменения позиции, занятой отцом.

— Я приготовлю вам корзину, которую вы возьмете с собой, когда будете возвращаться.

И для самой Флори все было не так, как прежде. В присутствии Матильды ей не удавалось не испытывать вместо чувства доверчивой гармонии прошлого нежную тревогу, всегда настороже, отмеченную чувством вины. Глядя на морщины у рта матери, круги вокруг ее светлых глаз, седые волосы, проглядывавшие в массе когда-то таких черных, всегда выбивавшихся из-под вуали, она говорила себе, что это она виновата в этом разрушении, что не столько возраст, сколько страдания так старят ее мать, которой всего-то сорок лет.

— Среди этих лоз трудно ходить, дочка. Пойдемте лучше обратно в сад.

В сопровождении борзой, обнюхивавшей каждый клочок земли в поисках дичи, взявшись за руки, они остановились перед изгородью, ели ежевику, потом дошли до яблонь и грушевых деревьев, пробовали их плоды, сражаясь за них с осами, со знанием дела осматривали грядки с салатом, капустой, тыквой, последние розы, мяли между пальцами, как любили это делать когда-то в своем парижском саду, стебли чебреца, садового чабёра, чтобы ощутить их запах, болтали о вещах, хорошо знакомых обеим, чтобы оживить прошлое, ностальгия по которому их одинаково мучила.

— Посмотрите, мама, как прекрасны еще цветы шалфея. Хотите, я соберу для вас букет?

Тон ее казался непринужденным, слова оставались такими же, как и всегда, но куда делась их естественность?

В тот самый момент, когда Матильда задавала себе этот горький вопрос, она заметила, как ее дочь зарделась, словно от волнения, с которым была не в силах совладать. Несмотря на годы и на пережитые испытания, Флори по-прежнему краснела до самой шеи при всякой неожиданности, при всяком замешательстве или воспоминании.

Матильда поколебалась — не заговорить ли о Гийоме, но и на этот раз отказалась от этой мысли.

Разве лишь не по слухам было известно о срочном отъезде меховщика, препоручившего своему приказчику управление лавкой на Малом мосту? Кажется, он потом, избегая, казалось, самого себя и всех остальных, путешествовал по Азии, прежде чем вернуться во Фландрию, где, как прошел слух, и обосновался. Это все, что было известно Брюнелям. Может быть, Флори была об этом осведомлена лучше? Как бы это могло быть? Вообразимо ли, чтобы человек, убивший ее сына и сломавший ей жизнь, осмелился преследовать ее в изгнании? Если даже допустить, что ее безумная страсть пережила все и могла ее снова взбудоражить, какой прием должна была бы подготовить ему обесчещенная, опустошенная женщина, лишенная им всего, что было ее счастьем и будущим? Об этом не могло быть и речи.

По молчаливому взаимному согласию они остановились под ореховым деревом. Под ним траву усыпали орехи. Сильный запах сочных листьев и наполовину расколотой скорлупы обдал их едкой свежестью, терпкой, как тонизирующий напиток, напомнив им времена, когда они с друзьями каждой осенью ходили в окрестности Парижа за орехами, которые сбивали палками с деревьев. Все это было лишь сладкими воспоминаниями.

— Разумеется, вы пообедаете со мною, мама Я приготовила обед, который вам понравится.

— Охотно пообедаю. Вы же знаете, как мне дороги минуты, проведенные наедине с вами.

Такой случай уже представлялся им несколько раз, и обе сотрапезницы сохраняли теплое воспоминание о моментах, когда за общей едой удавалось почти восстановить согласие минувших дней.

Зала, в которую они вошли, была обширной, пол ее был выложен керамической плиткой. Стены украшали зеленые драпировки — любимый цвет Флори. В камине развели яркий огонь, потрескивавший под колпаком большого камина, который один занимал всю заднюю часть комнаты. Перед камином стоял стол, накрытый на две персоны, и два стула с высокими спинками по бокам. Большой сундук, два резных кофра, ларь для хлеба, посудный шкаф, несколько табуретов составляли меблировку, которую украшали разбросанные везде подушки и стоявшие в разных местах букеты цветов — на полу и всюду — как любила мать Флори. Помещение дышало опрятностью, воском, зеленью, пылавшими поленьями: то был запах домов одновременно на улицах Бурдоннэ и Писцов, ощущавшийся уже при входе в залу, как некая дань, воздаваемая тому, что было и что не забывалось, но также и как свидетельство преемственности, во все времена и при всех бедах, домоводческих достоинств, выживающих при любых катастрофах.

Через полуоткрытую дверь на кухню было видно только несколько медных кастрюль. Третья комната, справа, была комнатой Флори.

— Когда я думаю о вас, дорогая, а это, как вы хорошо знаете, бывает очень часто, я представляю вас сидящей почти всегда, по меньшей мере в дождливую пору, у этого камина, за шитьем, за плетением кружев, а то и рифмующей строки стихов. Полагаю, что я в этом не ошибаюсь.

— Действительно, не очень, хотя я реже бываю здесь, чем в приюте Гран-Мон, где, как вы знаете, проходит самая светлая часть моей жизни.

— Расскажите же мне об этих детях, которые вам так дороги, дочка. Мне хотелось бы с ними познакомиться, поскольку они вас так занимают.

— Если бы вы могли их навестить вместе со мною, они понравились бы вам сами по себе, а вовсе не потому, что их люблю я, мама. Это маленькие создания, изголодавшиеся по любви.

Вошла Сюзанна в сопровождении другой служанки.

— Обед готов, госпожи, пожалуйте кушать.

Она уважительно поздоровалась с Матильдой: «Добро пожаловать!» Изменилась и она, стала казаться более сдержанной, менее наивной, чем прежде. Ее верность была большим благом для Флори, когда все от нее отвернулись. Между ними завязались прочные связи, основанные на уважении, как, впрочем, и на своего рода сговоре. В Вансэй она была одновременно посвященной в тайны подругой и экономкой хозяйки.

— Так примемся же за обед, мама.

Расправляясь с яйцами, поджаренными с грибами, затем с жареной свининой с черносливом, пакусывая фруктами из сада, сырами с соседней фермы, они говорили о сиротах Гран-Мона, судьба которых занимала и даже поглощала Флори, потом об Арно, от которого было так мало писем, о Бернаре и Лодине, поженившихся и ставших родителями четырех живых детей, а пятый умер, предпочитая, однако, не задерживаться на этой теме.

— Их маленькая Бланш, как мне кажется, будет очень хорошенькой. Она уже и теперь очень привлекательна.

— Я плохо представляю себе Лодину в роли матери семейства. Я знаю ее с этой стороны только с ваших слов. В моем сознании она остается такой молодой!

— Она изменилась. После рождения каждого ребенка в ней растет уверенность в себе, она утверждается все больше в роли матери, буквально расцветает.

Флори созерцала огонь в камине. Лежавшие на столе ее руки были словно лишние, когда уже не надо было ими манипулировать, чтобы накладывать и резать еду. Грусть, которой она не пыталась скрыть от Матильды, сутулила ее плечи, пригибала шею. Говорить или слышать что-либо о материнстве было для нее мукой, и все же она постоянно возвращалась к этому, словно растравляя рану, подвергая себя бесконечному наказанию, не давая притупиться угрызениям совести.

— Вашей сестре Жанне только что исполнилось пятнадцать, — вновь заговорила жена ювелира, явно желая сменить тему разговора. — Она похожа на меня. Из всех вас она больше всего напоминает мне мою юность, за исключением того, что менее торопится выйти замуж, чем когда-то я.