Она была осиротевшей дочерью жившего в дальних краях купца, который вел дела с домом Лампрехтов и в своем завещании назначил господина Юстуса опекуном Доротеи. И вот однажды вечером перед домом Лампрехтов остановилась дорожная карета, на которую никто не обратил внимания – в дом по ярко освещенной лестнице входило необычно много людей. Приехавшая незнакомая девушка вышла из кареты, последовала за ними и очутилась, к своему ужасу, перед покойницей.

Таково было ее первое появление в доме будущего мужа – это было «дурным предзнаменованием», которое оправдалось: несколько лет спустя она лежала на том же месте в гробу, как прекрасное изваяние, с мертвым ангелом в объятиях, вся усыпанная цветами, несмотря на суровую зиму издалека привезенными за баснословные деньги. Шлейф ее белого шелкового платья спускался из гроба и лежал длинной полосой на полу галереи.

Это рассказывали еще и до сего времени. С тех пор много покойников бывало на том же месте, в спокойном безмолвии выслушивая последний приговор окружающих. Отцы и сыновья, матери и дочери, отжившие старики и преждевременно похищенные смертью юноши – все останавливались здесь, прежде чем обрести вечный покой. Но такого покойника, как умерший Болдуин Лампрехт, еще никогда не видела старинная галерея. Старушки, с трудом влезшие на лестницу среди жадной до зрелищ толпы, могли бы это подтвердить, так как никогда не пропускали похорон в доме Лампрехтов.

Действительно, казалось, что этот красивый богатырь вот-вот спрыгнет со своей странной постели, стряхнет с себя цветы, потянется, как после сна, и насмешливо сверкнет на любопытных своими горящими глазами.

Мужчины шепотом говорили между собой, что с его смертью сломался последний могучий столб, поддерживающий старый дом Лампрехтов, и неизвестно, что теперь будет.

И они были правы. Длинная фигура в туго накрахмаленном воротничке на худой шее, скользившая как тень, потирая зябнущие руки, была попросту жалкой рядом с величественным покойником. На такого наследника плоха была надежда.

Опасались, что испуг от внезапной катастрофы может иметь для него роковые последствия, но он даже не был испуган, а только удивлен и, пожалуй, смущен, так что первый день ходил как во сне. Затем его холодность еще резче проступила в обращении со служащими в конторе, и никого не удивило, что он уже на другой день сел за осиротевший стол покойника.

По окончании печальной службы бо́льшая часть присутствующих удалилась, остались только те, кому хотелось еще посмотреть на окруженного роскошью и величием покойника.

Совершавшее отпевание духовенство, дамы из Принценгофа, адъютант, присланный герцогом, и домашние собрались в большой зале, не было только дочери покойного. Она спряталась за черной суконной занавеской, которой было задрапировано среднее окно галереи, ища, как раненый зверь, темноты.

Неужели этот церемониал, эта демонстрация мертвеца и скорби оставшихся в живых были действительно необходимы? Здесь, наверху, где ей слышались замиравшие звуки внезапно оборванной струны человеческой жизни, где ей казалось, что отлетевшая душа, вернувшись, трепетала крыльями, здесь целый день стучали обойщики и садовники приносили по лестнице носилки с цветами из оранжереи. И неужели вокруг гроба должны были толпиться чужие люди, когда священники произносили берущие за душу слова прощальных молитв?

Но чем больше было посторонних, тем больше было чести фамилии. С каждым новым подъезжающим к крыльцу экипажем важная фигура бабушки, игравшей роль хозяйки, все вырастала. А какие бессмысленные разговоры вели эти люди! Если бы в это общество попал незнакомый человек, он бы подумал, что покойник был калекой, во всех отношениях жалким, нуждающимся в посторонней помощи человеком, которому можно было только пожелать «вечного покоя» и переселения на тот свет.

– Ему теперь хорошо! – говорилось на разные лады, но ни один из этих красноречивых ораторов не знал, что именно в последние часы жизни он был пронизан тайным намерением, которое хотел непременно исполнить.

Он не предчувствовал своей близкой кончины, когда выезжал из дому.

На фабрике среди всех взволнованных разрушениями людей он один был спокоен. Осмотрев все и сделав распоряжения, Лампрехт поехал домой, и здесь-то, на обратном пути, его подстерегла смерть.

Видимо, почувствовав головокружение, он сошел с лошади, привязал горячее животное и лег на мягкий мох в тени деревьев. Но какой ужас должен был охватить его, когда он понял, что умирает, – об этом не думал никто, ведь теперь его лицо выражало только холодное спокойствие.

Внезапно расстаться с жизнью, не выполнив своего намерения, не исполнив долга… Неужели отлетевшая душа погружается в такое полное забвение всего земного, что ей может быть хорошо, как утверждают эти люди, даже при таких условиях?

Все оставшиеся в галерее ушли, и наступила такая торжественная тишина, что в зале было слышно потрескивание горевших восковых свечей.

Тогда из глубины темной галереи вышел живописец Ленц, который, вероятно, стоял там незаметно в продолжение всей церемонии.

Старик был не один, а с маленьким внуком. По указанию дедушки мальчик направился к обитому черным крепом высокому катафалку, на котором стоял гроб. Но только он хотел занести ногу на первую ступеньку, как из залы, словно безумный, выскочил Рейнгольд.

– Не смей всходить туда! – выкрикнул он сдавленным голосом, задыхаясь от негодования, и отдернул ребенка за руку.

– Позвольте моему внуку поцеловать руку, которая… – Старый живописец не закончил своей скромной просьбы.

– Это не годится, Ленц, неужели вы этого не понимаете! – поспешил прервать его молодой человек. – Что же было бы, если бы все наши рабочие предъявляли подобные требования? А вы, конечно, согласитесь, что ваш внук не имеет на это больших прав, чем дети остальных служащих.

– Нет, господин Лампрехт, с этим я не могу согласиться, – горячо возразил старик, и кровь бросилась ему в лицо. – Коммерции советник был…

– Ну да, боже мой, – согласился Рейнгольд, нетерпеливо пожимая плечами. – Папа был, конечно, иногда непостижимо снисходителен, но, зная его образ мыслей, трудно допустить, чтобы он позволил такое фамильярное отношение со стороны мальчика в присутствии знатных друзей. – Он указал на залу. – Поэтому и я не могу этого разрешить. Уходи же! – Он развернул ребенка за плечи, указывая ему на дверь. – Никто не нуждается в твоем поцелуе.

Возмущенная Маргарита раздвинула черные гардины и вышла из своего убежища. Но в ту же минуту и Герберт поспешно пришел из залы, где стоял недалеко от двери. Не говоря ни слова, он взял мальчика за руку и провел мимо Рейнгольда по ступеням катафалка к гробу.

– Лучше в губы, – сказал мальчик шепотом своему провожатому с той краткой манерой выражаться, которая свойственна детям, отворачивая свое побледневшее личико от белой как воск, лежащей в цветах руки. – Он тоже целовал меня, знаете, там, под воротами, когда мы были одни.

Ландрат смутился, но только на мгновение, потом взял мальчика на руки и поднял его над гробом. Ребенок низко наклонил свою прелестную головку над неподвижным телом, причем его каштановые локоны упали на холодный лоб покойника, и поцеловал его в заросшие бородой уста.

Грустное лицо молодой девушки, раздвинувшей черные занавески и готовой дать энергичный отпор брату, просветлело, и она бросила благодарный взгляд на того, кто выказал серьезный решительный протест против жестокой бессердечности на этом священном месте.

Между тем находившееся в зале общество, стараясь не шуметь, вышло на галерею.

– Боже, как трогательно! – прошептала баронесса фон Таубенек, в то время как ландрат, сойдя со ступеней катафалка, мягко опустил мальчика на пол. – Но что это? – обратилась она вполголоса к советнице. – Я не знала, что в вашем семействе есть дети.

– В нашем семействе детей нет, милостивая государыня, сестра и я – единственные оставшиеся в живых Лампрехты, – запальчиво вмешался в их разговор раздраженный Рейнгольд, с трудом сдерживая клокотавшую в нем злобу. – Нежный поцелуй – только знак благодарности за оказанные благодеяния, вообще же мальчик не имеет никакого отношения к нашему семейству, он внук вон того старика. – Он указал на старого живописца, который, взяв за руку ребенка и с благодарностью поклонившись ландрату, молча выходил из галереи.

– Зачем ты так рано умер, Болдуин? – скорбно прошептал старый советник. – Помилуй, Боже, бедных людей, которые попадут теперь во власть этого бессердечного мальчишки, – он выжмет из них все соки.

В галерее не осталось никого, кроме деда и внучки, так как все остальные пошли провожать уезжавших.

– Перестань, Гретель! Мужайся! – уговаривал он стоящую на коленях на верхней ступеньке катафалка и горько плачущую молодую девушку, проводя рукой по ее кудрявым волосам.

Она поцеловала холодную руку отца, словно не решалась стереть детское дыхание с губ покойника, потом встала и вышла под руку с советником в соседнюю комнату.

– Самое тяжелое пережито, милая Гретель, – сказал он, войдя туда. – Теперь отправляйся-ка ты недели на две опять в Берлин. Там ты, даст бог, придешь в себя, и твое бедное изболевшееся сердце успокоится. Но вспомни тогда и о старом дедушке. Пусто будет в нашем милом Дамбахе – он ведь больше туда никогда не приедет! – Седые усы дрогнули. – Он был мне хорошим сыном, хотя его внутренний мир был книгой за семью печатями.

Сказав это, он вышел и затворил за собой дверь, а Маргарита убежала в самую отдаленную комнату – в красную гостиную. Она знала, что вместе со свечами погаснет и блеск, окружавший его при жизни и вызывавший зависть многих, что теперь начнутся приготовления к тому переселению в тихое пристанище за городскими воротами, которое должно произойти завтра рано утром. Да, завтра в это время все кончится, и ее уже здесь не будет – она будет далеко от осиротевшего отцовского дома. Сегодня с последним поездом должен приехать на похороны дядя Теобальд, завтра, около полудня, он уедет назад и увезет ее с собой.