Повелительница-соперница всё-таки дождётся своего звёздного часа. Витая стрекозой над моей внезапной слабостью, она примется нашёптывать: «Здесь… Отдыхайте… Спите…», и я с удивлением замечу, что засыпаю. Нет, до этого пока не дошло – ох, какая вспышка гордыни! – я ещё в состоянии и красть, и проматывать краденое. Если бы мне не было равных, я устала бы от этого двойного амплуа грабителя и транжира. Но в стороне от людей, которые, будучи наполненными мной на скорую руку, оставляют меня опустошённой, с синюшными щеками, в отличие от страдающих страшнейшим ожирением толстяков, чью неудобоваримую помощь я преждевременно отвергла, расширяется зона, где я забавляюсь с себе подобными. Оказывается, их несколько больше, чем я предполагала. Их выплёскивает наиболее опасная вторая молодость. Они принимаются веселиться, приобретая точное представление о неизлечимых недугах, начиная с любви. Они искусно управляют каждым днём, промежутком от одной зари до другой, и душа их полна отваги. Подобно мне, они догадываются о том, что каждодневный труд губителен, и не смеются, когда я привожу им остроумную шутку великого журналиста, умершего молодым за своей работой: «Человек создан не для того, чтобы работать, ибо это его утомляет». Одним словом, они столь же легкомысленны, какими были сотни героев. Они стали легкомысленными с трудом. Изо дня в день они вырабатывают собственную мораль, которая их делает более понятными для меня, окрашивая в различные цвета.

Нас объединяет одна и та же неуверенность: мы не решаемся открыто показать, что нуждаемся друг в друге. Подобная сдержанность служит нам сводом светских правил и образует то, что я называю нашим кодексом потерпевшие кораблекрушение. Разве потерпевших кораблекрушение, которых посудина, потерявшая мачты, вынесла к обрывистому острову, не обязаны быть наиболее щепетильными сотрапезниками? Мудро поливать пружины дружбы маслом утончённой учтивости. Послушайте моего приятеля Д., художника-гравёра, наделённого полинезийской вкрадчивостью… Церемонно предупредив о своём визите по телефону, он входит и бесшумно заполняет всю комнату, словно облако:

– Госпожа Колетт, я пришёл, чтобы извиниться, я не смогу быть завтра у вас на ужине; я сожалею и даже глубоко огорчён, но раз я обещал…

Он опускает взор с присущей ему стыдливостью, и его плечи полностью заслоняют окно; мощный и неподвижный, как стена, он говорит едва слышным голосом и не жестикулирует, понимая, что от движения его тела и громогласного голоса могут обрушиться потолок и разлететься вдребезги все мои опаловые стёкла.

– Я не позволил бы себе зря обещать, – продолжает Д. торопливым шёпотом, – но виной тому довольно необычайное обстоятельство… Я жду одного приятеля… Мы давно с ним не виделись, почти пять лет представьте себе… Я должен уточнить, что он был в отъезде… У этого парня были неприятности, множество неприятностей… Он возвращается издалека и поначалу будет чувствовать себя не в своей тарелке. Вообще-то его обвинили в том, что он убил свою бабушку и разрезал её на куски, которые до сих пор ищут!.. Ему не только предъявили обвинение, но и осудили его, просто так, без доказательств. Хуже того, они откопали – поистине, иначе не скажешь – старую историю маленькой девочки, которую якобы слегка изнасиловали; откуда мне это знать?.. Расследование велось из рук вон плохо… Короче говоря, мой друг был выслан на пять лет. Вообразите, какие перемены он здесь увидит. Поэтому я обещал встретить его на вокзале и поужинать с ним завтра. Всё, что говорили о нём, право…

Тяжёлая, как брус, рука Д. осторожно делит комнату на две части, помещая по одну сторону «то, что говорили», и по другую – душещипательную правду.

– …меня не касается. Я могу лишь заверить вас, госпожа Колетт, я хорошо его знаю, что этот парень…

Большая рука Д., которую он держит плашмя, обозначает и описывает круг большого диаметра, в то время как его голос, срываясь от умиления, шелестит, как листва.

– …чрезвычайно кроткое и безупречно воспитанное существо. Я мог бы попросить у вас разрешения привести его с собой на ужин, но ни в коем случае не стану спрашивать вас об этом…

Великан Д. продолжает говорить, в то же время нежно ощупывая маленький фрегат из резного стекла; он поднимает свои девичьи глаза и бросает на меня быстрый шутливый взгляд:

– …потому что мой друг – очень застенчивый… Последнее слово позволяет судить о степени его простодушия. Дело не в том, что, внимая ему, я даю одурачить себя этой невинностью. Я верю словам Д. не больше его самого, ровно столько же, сколько и он. Можно допустить, что убийца робок, что у него слабые нервы, и даже не удивляться данному обстоятельству. В этом разговоре я придаю значение лишь почтительной озабоченности Д. моим личным мнением о нём. Всякая фигура или идеограмма содержат толстые или тонкие штрихи; зачастую приходится выделять ту или иную черту либо использовать тёмные пятна в декоративных целях…

Не только чутьё и колоссальная безудержная сила заставляют моего приятеля Д. умиротворять общественные страсти, сталкивая лбами две буйные головы. Такие рассудительные «полинезийцы», как Д., и такие «дети природы», как я, не формируются за один день, с ходу. Мы с ним и подобные нам, призванные дорожить свободой действий, стремиться к страсти, а не к доброте и предпочитать не спор, а борьбу, существуют давно. Не заразительно ли это свободомыслие, если оно присуще многим и вдобавок хорошего тона? Да-да, конечно. В таком случае оно безопасно и чревато разве что тем, что его обладателю уже ничто не грозит.

Едва отдав дань единению и родству душ, я предчувствую конец своей радости, и меня охватывает тоска, подобная той, что царит в прекрасных музеях среди нагромождения шедевров, нарисованных лиц и портретов, в которых с дьявольской силой продолжает бурлить жизнь… Уберите от меня всё слишком мягкое! Освободите место в последней трети моей жизни, чтобы я могла разместить там моё излюбленное несъедобное блюдо, именуемое любовью. Благодаря тому, что я буду держать его перед собой, осторожно вдыхать его аромат, касаясь рукой и пробуя на зуб, я сохраню свежий цвет лица.

Что же изменилось в моих отношениях с любовью? Ничего, разве что изменилась я сама или она. То, что исходит от неё, всё ещё насыщено цветом, который распространяется на меня. Ревность, гнусная слежка, допросы с пристрастием, отложенные на ночные часы голой правды, ритуальные зверства – не преждевременно ли я распростилась со всем этим повседневным допингом? С ревностью не успеваешь скучать, неужели же она оставляет время лишь для того, чтобы стареть? Моя бабушка-злюка – таким образом я отличаю её от другой, которая, кажется, была доброй, – в шестьдесят с лишним лет провожала моего деда до дверей некоего buen retiro,[36] а затем поджидала его. Видя возмущение моей матери, ревнивая старая дама из Прованса надменно поучала её: «Полно, милая… Мужчина, который хочет нас обмануть, выскользнет даже через игольное ушко».

Её зелёные глаза были прикрыты рыжими ресницами: она величественно несла своё тяжеловесное тело, окутанное слоем длинных нижних юбок из чёрной тафты, и не боялась на пороге могилы запросто, хотя и недоверчиво рассуждать о любви. Я думаю, что она была недалека от истины. Счастлив тот, кто не запрещает себе слишком рано вольностей, не лишает себя великих ослепительных подвигов, ясно разглядеть которые позволяет лишь ревность, тех великих и простых смертоносных деяний, столь тщательно обдуманных и столь искусно исполненных в уме, что, когда их совершают невзначай на самом деле, они вызывают отвращение.

Явная женская способность предвидеть и выдумывать то, что может и должно вскоре произойти, непонятна мужчине. Женщина знает всё о преступлении, которое, возможно, совершит. Любовная ревность, удерживаемая, если можно так выразиться, в платоническом состоянии, развивает в ней пророческий дар, обостряет все чувства и усиливает самообладание. Но какая любовница, преступившая закон, не разочаровывается в своём преступлении? «В моём плане это выглядело лучше. Неужели кровь на ковре всегда такого тускло-чёрного цвета? А непостижимое недовольство и неодобрительная неподвижность лица – неужели это смерть, это действительно смерть?..»

Она больше дорожила своим преступлением в тот период, когда вынашивала его, когда оно было зыбким, пульсирующим, совершенным до мелочей, готовым ринуться в реальную жизнь, как ребёнок на исходе беременности… «Но оно не особенно нуждалось в реальной жизни… В действительности оно выглядит старым, замусоленным, наводящим тоску. Вот и пришла пора моей великой скорби, когда я ежедневно обставляю новыми декорациями свою великую скорбь, новый, ещё не выдуманный поворот сюжета, какую-нибудь катастрофу или чудо… Я согласилась бы променять свою великую скорбь лишь на душевное спокойствие – если я обманулась, что со мной будет?..» Она догадывается, что преступление – это всегда нечестная сделка. Но она соглашается на него с трудом, ибо она упряма и принимает за конец то, что является лишь началом. После этого ей придётся изведать ещё не одно унижение, до тех пор пока она не поймёт, что все люди делятся на две категории: на тех, кто убивал, и на тех, кто не убивал.

Мне случалось спускаться в глубины ревности, основательно устраиваться там и мечтать. Нельзя сказать, что там нечем дышать, и, бывало, описывая пребывание в этом месте, я, как и все, сравнивала его с адом – я прошу занести это слово на счёт моего лиризма. Скорее, это своего рода спортивное чистилище, где по очереди упражняются все наши чувства; у него мрачный вид, как у всех гимнастических храмов. Разумеется, я говорю о законной обоснованной ревности, а не о мономании. Развитый слух, виртуозное зрение, быстрые и бесшумные шаги, обоняние, пытающееся уловить флюиды чьих-то волос, рассеянные в воздухе душистые частицы, которые оставил, проходя, неприлично счастливый человек, – всё это очень напоминает боевые учения солдат или искусство браконьеров. Тело, которое постоянно настороже, становится лёгким, передвигается с сомнамбулической ловкостью и редко оступается. Я даже осмеливаюсь утверждать, что под защитой своего транса оно не подвержено обычным болезням, при условии, что соблюдает особый строгий режим ревнивцев, то есть хорошо питается и отвергает наркотики. Прочие правила этого режима либо скучны, как одинокие занятия спортом, либо безнравственны, как азартные игры, и меняются в зависимости от характера игроков. Всё прочее – это вереница пари, которые выигрывают и проигрывают, но главным образом выигрывают. «Что я тебе говорила? Я говорила, что Он встречается с ней каждый день за чаем. Я была в этом уверена!» Всё прочее – это состязание: конкурсы красоты, здоровья, упорства и даже похоти… Всё прочее – это надежда…